«гладиаторш».
Они не помнят нас. Они помнят себя – молодыми, желанными, обаятельными и… добрыми. Им кажется, что они все делали как надо. И даже еще лучше. Что они любили нас, учили жизни и растили в поте лица своего, а мы понавыдумывали черт-те что, стараясь свалить вину за свое лузерство на них, кротких и любящих. Они не хотят знать, что научили нас только одному: искать предательство в каждой душе. Искать - и находить.
После чего никто в целом мире не станет на твою сторону. Против тебя выйдет на битву целый мир, сплошь состоящий из твоих соперников и врагов. А как же иначе? Если даже родная мать вела себя как соперник и как враг - неужели все эти незнакомые, чужие люди окажутся добрее, понятливее, терпимее?
Незачем им быть ко мне добрее. Они мне не мать. И, значит, вправе предавать и унижать – даже в большем праве, чем она. Мне не за что их упрекать и глупо им доверяться. Всем, включая тех, кого ОНА родила раньше и позже меня. Родство крови не помеха предательству - наоборот, пикантная приправа к нему.
Каждая из нас, трех сестер, решала для себя это страшное уравнение. Решала и решила – получив тот же ответ, что и две другие. Доверие – слишком большая ставка. Ва-банк. Никогда не ходи ва-банк, если хочешь сохранить хоть толику себя.
Потому-то мы и не пошли ва-банк. Ни одна. Нет у нас ни друзей, ни мужей, ни веры в людей. Только отменный нюх на ту грань в отношениях, за которой предательство уже отнимет у тебя способность дышать, двигаться, думать. До нее ты еще можешь отделаться легким ушибом души, зато перейдя эту грань, рассчитывай силы на шок и долгую болезнь.
Из нас троих я оказалась чувствительнее всех. Я – бескожая. Живой детектор опасности. И я чую ядовитую гадину задолго до того, как она подберется на расстояние броска.
Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком - ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать – друг другу и сами себе. Дом наполнится «добрыми пожеланиями», от которых станет неуютно. «Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком» - Соне. «Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле» - Майке. «Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше» - мне, мне, мне.
После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: «Вот, наказал господь чадушком – и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…» Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.
Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья – заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.
Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на «просто воркотню», словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я – тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.
- Ась, ты простудишься, - кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. – Опять ты начинаешь…
- Что начинаю? – голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.
- Мать скоро приедет… - Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. – А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?
Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона – на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь – вот зачем она меня ищет!
- Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? – нудит сестра. – У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…
Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело - пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь «тебе это кажется, ты себя накручиваешь». В худшем – еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова «параноидного типа» удостоверяет печать и подпись специалиста.
Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.
Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят – старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.
И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры – старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.
И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.
Глава 18. Рождество со вкусом убийства
Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.
Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство - включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней - просто чуть больше, чем обыденность.
Смерть - бесстрастная уродина. Но убийство - еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, «милость господня», название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны...
Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных - иных.
Мы - хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики... Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.
И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни - не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?
Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами - падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге - но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.
Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла - и тут я ему в межбровье ррраз! - и он с копыт. «Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь...».
Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.
Когда все вокруг синее и золотое, хищник- позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.
Это Кордейра - профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу...
А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато...
Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.
И вот - я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено,