всегда был перегружен, а в дополнение имелось еще несколько узелков и кошелечков. Однажды командир батальона, удивившись невероятной нагрузке, спросил его: «Что это ты, молодец, таскаешь так грузно?» — «Всего помаленьку, ваше высокоблагородие». — «Именно?» — «Да все, что идет на потребу солдатскую: рубашки, подсумочки патронные, провизия, книжечки Божественные вот... журналики, оченно интересные рассказики есть в них про жизнь людскую и нашу солдатскую». — «Ну, журналы, газеты, книги — это твое дело, — сказал командир, — а сколько тебе рубах да подсумок тех надо?» — «Да мне одному немного надо, а вот случись у кого из солдатиков что износится, порвется или ненароком утеряется... а то и сухариков не хватит: я и дам ему... В походе где взять-то? А у меня всего помаленьку есть про запасец... Таскать-то по привычке мне не тягостно, ваше высокоблагородие». За такую нагрузку солдаты прозвали его в походах «двухколка». «Мотри-ка, Грицко, вот и наша «двухколка» выехала», — добродушно смеялись они, завидя входящего в строй пред передвижением Скачкова. Иные объясняли это по-своему: «Ох, не грехи ли свои он искупляет этим? Наверное, в душе его таится какой-нибудь тяжкий грех. Из-за чего же иначе он так мучает себя».»
Эти русские простецы, думаю, лучше мудрецов понимали, сердцем чувствовали, что Трофим Федорович не напрасно носил эту «нагрузку»: это были его вериги, которыми он «удручал» себя ради Бога, подражая древним подвижникам-юродивым.
«Вообще, — говорит автор очерка, — в отношении сохранности снаряжения и обмундирования Трофим Федорович был исправнейший солдат. В то время как другие беспощадно разбрасывали все лишнее, даже и положенное, он подбирал все, что только годного попадало ему на глаза: грязного ли пара белья — поднимет, вымоет и в свой мешок; заржавленный ли патрон — возмет его вычистит и в мешок; тогда как в походах иной молодой тяготится 100–150 патронами, стараясь при всяком случае «сбавить», он имел по крайней мере 250–300 шт. всегда при себе. И при надобности готов был отдать последнюю с себя рубаху соседу.
Трофим Федорович никогда не был угрюм. Он очень редко защищал себя от напрасных обид и нападок, но если это ему случалось делать, то говорил противникам так убедительно и обоснованно, что возражать или оправдываться никто не смел. В таких случаях пред ним как-то невольно преклонялись. Исправность его по службе была безусловная. Он был всегда готов на любое дело, на любой подвиг. При всяких обстоятельствах военного времени показывал удивительнейшее хладнокровие. В последнем сражении, когда он пал геройской смертью у самых проволочных заграждений противника, бывши отделенным командиром, он, по словам товарищей, выказывал необычайную храбрость. Но здесь его роковой удел свершился при несколько странных обстоятельствах. «Цепь шла в атаку, он был ранен, — заверяют очевидцы, — достал свой молитвенник, опустился на колени и молился. Но шальная пуля убила его наповал».
В унтер-офицерское звание он был произведен только нынешним летом и тогда же был назначен отделенным командиром. Казалось, мягкость и скромность его характера не позволяли ему быть начальником, но на деле получилось нечто неожиданное: его отделение вело себя образцово. Необыкновенная сила воли делала свое, когда с ним сошлись близко. «Как-то стыдно его не слушать, — говорили его подчиненные, — совесть на него не поднимается». И он действительно своим пристальным, уверенным взглядом умел заставить себя любить и уважать».
Что нашел «странного» в обстоятельствах геройской смерти Скачкова автор сообщения о нем — не понимаю. Воин-христианин, раненный, опускается на колени, вынимает молитвенник, начинает молиться Богу — все это так естественно для верующего, а вот интеллигентный автор видит что-то странное в этом. Так далеко миросозерцание наших, даже лучших, интеллигентов ушло от миросозерцания простых русских людей православных. Печальное это явление, но оно постепенно и незаметно входило в интеллигентную душу в продолжение последних двух веков, и удивляться этому не приходится. Будем надеяться, что небывалая по своей жестокости и гибельности война и христианские подвиги православных воинов откроют глаза нашим интеллигентным слоям на ту могучую нравственную силу, которая скрывается в православной народной душе, на ту цельность христианского миросозерцания, которое делает из наших простых воинов — сверхгероев, отдающих Богу душу с молитвой на устах...
Я только что кончил свою статью, как в «Новом Времени» прочитал еще отрывок из корреспонденции с фронта. Описывается кратко смерть воина — одна из тех смертей, которыми полны летописи современной войны. Эти смерти там, на фронте, явление самое обычное.
«На носилках лежит молодой сибирский стрелок. Доктор, нагибаясь, спрашивает: «Куда ранен?» Бледные губы чуть слышно шепчут: «В живот». Доктор отворачивает шинель, суконную рубаху, нижняя вся в крови. Долго смотрит на рану, медленно поднимается и, точно угадав мой безмолвный вопрос, чуть слышно отвечает: «Разрывная, тут не доктор нужен, а батюшка». На пороге стоит священник с походной дарохранительницей в руках. Просит уйти нас, остается с умирающим один. Сердце рвется туда, к раненому. Кончена исповедь, и я вхожу в перевязочную. Никогда не забыть мне светлого начального обряда св. Причастия. Медленно, почти беззвучно повторял умирающий солдат за священником святые слова. Красивое лицо молодого стрелка побледнело, губы темнеют все больше и больше, по высокому матовому лбу пробегает предсмертная желтизна. Окончен обряд причащения. Священник наливает в стакан воды и протягивает умирающему. Жадно, большими глотками пьет он холодную воду, это последнее облегчение. Батюшка медленно опускается на колени к изголовью смертельно раненного. «Ну что, легче стало?» — «Спасибо, гораздо легче». Не знаю, солнечный ли луч проник сквозь окно в перевязочную, но лицо раненого воина озаряется светом. Ни единого стона, ни единой жалобы, а внутри все порвано, смешалось, уничтожено, но нестерпимые муки не отразились в эти короткие минуты на его лице. Боже мой, какая прекрасная смерть мученика!»
Простите, читатель: не мог писать этих строк без слез умиления. Какие сокровища духа сокрываются в нашей православной душе! И этими сокровищами она обязана единственной своей родной матери — Церкви... И когда подумаешь, что на эту нашу матушку родимую теперь делается столько покушений со стороны всяческих секундантов, со стороны немцев, со стороны — скажу прямо — многих наших же русских интеллигентов, то и больно, и страшно становится, и хочется крикнуть: прочь, непрошеные просветители- помрачители, прочь, иудейские союзники, немецкие наемники — реформаторы церковные!.. Мы не уступим вам ни единой йоты из священных заветов нашей матери — Церкви, мы веруем в силу Божию, обитающую и действующую в ней: ею мы, вся Русь православная, живем и движемся, в ней — весь смысл нашей не только частной, семейной, общественной, но и государственной жизни. Не культуру земную, немецкую призван народ наш нести в историю человечества, а святое православие, чистые заветы Евангелия, царствие Божие в душах людских... И все эти сокровища — в нашей Церкви-матери, и горе тому, — гнев Божий грозит ему, — кто изменит своей матери, кто перейдет на сторону ее врагов ради корысти, ради выгод земных!.. Горе тому, имже соблазн приходит!
Великое испытание совести народной
Хорошо называют всякую войну великим испытанием. Как золото очищается от посторонних примесей огнем, так и душа христианская очищается скорбями, так целый народ Божиим попущением подвергается великому испытанию войною: никогда так ярко не обнаруживаются душевные свойства народа, как во время бедствий войны. Будто со дна души поднимаются и добрые качества, и те страсти, которые таятся в самой глубине сердечной; и начинается между ними борьба, и благо тому народу, в душе которого добро возьмет верх над злом, добрые свойства его души над недобрыми... На наших глазах за эти два года войны раскрылась во всей наготе душа немца: это — настоящий потомок древних гуннов, бессердечный, бесчеловечный эгоист, пропитанный гордостью и самоценом до мозга костей; в его глазах только его соплеменники — люди, остальное человечество — что-то вроде животных, коими он может пользоваться как рабами, почти как бессловесною тварью. Тут обнаруживается что-то сродное с иудейским талмудическим мировоззрением. Немец пьян своею гордынею, буен и шумен от нее, как от крепкого вина. Если еще есть надежда на его отрезвление, то именно война и должна отрезвить его, смирить, вразумить... Вызвала ли война в немецкой душе что-либо доброе — мы не знаем: пусть об этом судит единый Ведущий человеческие сердца.
Обратимся к родному народу, посмотрим, что вызвала на поверхность его души эта ужасная война, зла в мире больше, чем добра, а потому больше приходится замечать явления отрицательные, чем положительные. Мир ведь во зле лежит.