верующая и притом православная христианка, то любовь христианская заповедует помолиться о ее душе: ведь она не покончила с собой, как кончают ныне некоторые интеллигенты, она умерла от страшной болезни, но все же естественною смертью. Мы не знаем, к сожалению, был ли приглашен к ее смертному одру священник для напутствования: если бы так, то больше дерзновения имела бы молитва верующих за несчастную душу все же верующей христианки... Но и теперь Церковь не отказывает в молитве за нее, но... разве эти пышные похороны, эти венки с кощунственными надписями, эти провожатые — некрещеные иудеи, эти молодые люди, хотя бы и из русских, со смехом и папиросами гуляющие по Лавре... разве это молитва? А нежелание служить панихиду в приходской церкви, а желание служить панихиду непременно в театре — ужели можно назвать это молитвой? Да это просто издевательство над Церковью — худшее того, какое Господь нашел в храме Иерусалимском, и заслуживающее такого же, если не более строгого, осуждения, как и то... Я уже не говорю о том, как мучительно тяжелы такие кощунственные почести для души почившей, которая ищет себе помощи, ко ангелом очи возводящи, к человеку руки простирающи...
Церковь наша смиренна, как Христова невеста; ее поносят, оскорбляют, над нею издеваются ее враги и в газетах, и в театрах, и теперь — все чаще и чаще вторгаются в ее заветное святое святых — Богослужение, пытаясь обращать ее обряды в кощунственные демонстрации, стремясь выставить ее как бы участницей в прославлении того, что в очах мира лукавого и прелюбодейного высоко и досточтимо, но что в ее очах — достойно презрения... И все терпит Христова невеста: она ждет, не вразумятся ли эти безумцы, не придут ли в чувство раскаяния... Но доколь же это будет? Не наступит ли скоро час, когда всем таким кощунникам будут закрыты двери храма Божия и над главою их блеснет тот страшный меч, который дан Церкви Самим Христом Господом и который грозит всем богоотступникам — анафема!.. Нельзя же допускать, чтоб иудеи и их прислужники, изменники Церкви и вере Христовой, издевались над самою молитвой, требуя от нас, служителей Церкви, как бы прославления своих покойников, в бессмертие души коих, конечно же, они сами не верят... Мы хотели бы верить, что больше не повторятся такие сцены, какие в свое время мы видели над трупами Трубецкого в Москве или Пергамента в Петербурге...
Самоубийства молодежи
Никогда, кажется, так не было много самоубийств среди молодежи, как в наше смутное время. Газеты пестрят известиями о том, как молодые люди кончают расчет с жизнью. И большею частью эти несчастные сами объясняют причину совершаемой ими казни над самими собою: «надоело жить»... «смысла жизни не вижу»... «пожил столько-то лет, и довольно»... На днях три иудейки из «интеллигенток» заперлись в комнату, играли на рояле, пели веселые песни и... отравились. Трупы этих самоубийц молодежь осыпала розами, а на другой день «Новое Время» пишет уже: «За сегодняшний день в Петербурге вновь отмечен целый ряд самоубийств среди учащейся молодежи. Эти самоубийства принимают характер форменной эпидемии». («Нов. Вр.» № 12, 207.) Как будто сатана явно смеется над теми, кто чествует самоубийц, увлекая и их к тому же. Наша мирская печать не раз останавливалась над этим страшным явлением, пыталась решить вопрос: отчего, почему это происходит и как устранить зло? Даже «сам» идол нашей несчастной молодежи — Толстой заговорил... что «человек имеет право убить сам себя». Этот лицемер говорит только, что самоубийство и неразумно, и безнравственно. Вместо того чтобы показать весь ужас этого преступления, он как бы ободряет юношу, говоря, что акт самоубийства ничуть не страшнее табакокурения или пьянства. Понятно, что писатели ни единым словом не обмолвились о Боге, о душе, о вечности: напротив, они самым тщательным образом обходили главную и, если хотите, — единственную истинную причину сего явления и потому кончили свои рассуждения пустыми фразами. Разве наши «передовые» люди когда-нибудь сознаются, что вся причина в том, что несчастная молодежь — Бога теряет в душе, а без Бога душа, по природе своей христианская — жить не может?.. И вот, страшная пустота души, страшная тоска о Потерянном, но тоска несознаваемая, безотчетная — с одной стороны, а с другой — приражение темной силы, проще говоря — искушение от человекоубийцы исконного — сатаны (читайте Иоан. 8, 44) влекут юношу или деву к страшной развязке — к самоуничтожению. Напрасны эти рассуждения о «цели жизни», о «смысле жизни» — здесь на земле: эти цели, этот смысл жизни способны, пожалуй, на время утолить некоторым образом жажду вечного, томящую душу человеческую, но уничтожить эту жажду — никогда не в состоянии. Богач никогда не будет доволен своим богатством, и если бы весь мир приобрел — все же будет жаждать и жаждать богатства. Честолюбец, властолюбец, сластолюбец — никогда не скажут: «Довольно!» Мало этого: писатель, поэт, художник, достигнув своей «цели», после сознания, что дело кончено, после испытанного чувства удовлетворения, вдруг начинают как бы сожалеть, что дело кончено (вспомните, что испытывал поэт Пушкин, когда кончил своего «Бориса Годунова»), и начинают искать другой «цели», другой работы... Разве это не есть доказательство бессмертия души, предназначенной к вечности? Разве это не есть жажда вечности? вечного идеала? А где он? В чем он, как не в Боге — Существе вседовлеющем и всесовершенном? Ведь душа человека сотворена по образу и подобию Его: ужели неясно, что она Его и ищет, к Нему и стремится? И только в Нем едином и находит она свой идеал, свое успокоение и блаженство. А о Нем-то и боятся вспомнить все наши мудрые интеллигенты — передовые люди!..
Позвольте поделиться с вами, читатели мои, выдержками из письма одного молодого человека, стоявшего на самом краю пропасти и только чудом Божьим спасенного от самоубийства. Письмо это особенно поучительно для нашего времени. Это — не туманные рассуждения г. В. Розанова («Нов. Вр.» № 12, 205) о «нахождении коня», о «моем и всеобщем призвании», о «бахроме житейских обстоятельств», об «общей цели жизни», о «цели жизни человека вообще»... Нет, это сама жизнь, это исповедь души, пережившей великое искушение...
Письмо начинается глубокою сердечною благодарностью тому Божию служителю, который, сам того не ведая, был орудием Промысла Божия в обращении этого молодого человека. Затем автор продолжает: «Будучи вполне сыном своего века, стыдясь открыто пред всеми исповедывать православную веру, в которую я крещен младенцем, я, из этого ложного стыда, перестал ходить в церковь, перестал говеть и причащаться Св. Христовых Тайн... в конце концов я совсем забыл, что я — христианин, жил, как живут, скажу к стыду моему, бессловесные твари. Ел, пил, спал, исполнял свои мелкие делишки, и так тянулись во мраке мои дни. Во всем полагался я только на свой «разум» и на то, что дала якобы «наука». Так прошло несколько лет: я совсем забыл о Церкви Христовой. Но вот, порой на меня стала находить какая-то необъяснимая тоска, мою душу стали наполнять какие-то сомнения и тревоги. И день ото дня мне становилось все тяжелее и тяжелее. Закралось в сердце отчаяние: нет ни света, ни выхода, мое существование бесцельно и бессмысленно, я — лишний на свете человек... И явилась мысль о самоубийстве. И эта гибельная мысль не казалась мне страшной: напротив — как будто желанной! Правда, я сначала боролся: искал ответов на мучившие меня вопросы в литературе, у современных наших писателей — прежние казались мне уже устарелыми, — но моя душа еще больше омрачалась от этого чтения, еще больнее становилось на сердце. Тогда я решил покончить с собой. И вот, в одну несчастную минуту я зарядил револьвер и уже приставил холодное дуло его к виску... Ни страха, ни сомнений я в этот момент не испытывал: все мне казалось совершенно безразличным; в мысли как-то промелькнуло только, как я упаду после выстрела, начнется переполох, а там... Это — там, за гробом на секунду меня остановило. И вдруг с быстротою молний мне вспомнилось мое детство, училище, встреча Св. Пасхи и — то настроение, радостное настроение, какое я испытывал в те дни!.. И выпал из руки моей револьвер, и я вдруг заплакал горько — навзрыд!.. Что было со мною дальше — не помню: очнулся я уже лежащим на кровати, а около меня суетились мать, родные и доктор. На голове лежал компресс, и доктор уверял родных, что это — только простой обморок. Через два дня я оправился, явился аппетит, сон, хотя очень чуткий. Со мною как будто ничего не произошло особенного. Но мое состояние не укрылось от любящего взора матери моей! Она как- то незаметно для меня пригласила меня в вашу церковь ко всенощной. Был день воскресный. Не желая оскорблять ее отказом, тем более что видел, как она тревожилась и хлопотала около меня, когда со мною был обморок, я пошел с нею в храм Божий. А я не был в церкви — целых восемь лет! Когда я вошел туда, мне стало как-то не по себе: так я отвык от храма. Матушка заметила мое смущение, но мне и вида не показала, что заметила, и пригласила меня пройти дальше вовнутрь церкви. С некоторым самопринуждением, но я пошел за нею. Она приложилась к св. мощам, частица коих была на аналое, за клиросом, а я не мог себя к тому принудить, а стоял и нервно пощипывал усы. Всенощная скоро окончилась;