так за все за это, за отдых, блядь, отдых! неужто не постараться подкопить к отпуску? Если с семьей, то ничего нет страшного: жена твоя подобреет, подзагорит, попка и сиськи у ней укрепятся, — можно, значит, и жене засадить.
А если ты одинокий или одинокая, в смысле — сам или сама едешь, так! — не стыдись, дорогой, своего ундинизма: приблизительно двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.
Тебя не осудит самый последний подлец — поймет тебя даже на ночном песке, на известной по литературе молодой супруге ядерного физика-импотента, между двумя скульпторами из Москвы, под лейтенантом с подлодки, в одурелой от стыда ручке преподавательницы средней школы Ленинграда, — как рада она, что сделала маникюр! — не осудит последний подлец лунный подтек из ротикового уголка студентки из холодного города Новосибирска, —
конец второй песни — припев:
двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.
А кто ж не захочет уехать в курорт — навсегда?
Что не натворишь, как не потрудишься за Вечный Курорт, чем только не рискнешь, во что только не влезешь? Да разве ж Иисус пошел бы на крест, кабы не знал, что воскреснет? Любое временное страдание — за Вечный Курорт! Все-все будем говорить правду, не убоимся кесаря, превратим воду в березку — и гвозди прибьют нас ко кресту без наркоза, и придут к нашей гробнице печальные Маши (и Вани!), и спросят: — А где ж Он?
— А Он очистился страданием от тридцатитрехлетнего стука на партсобраниях.
— Да ну?!
— Вот вам и «ну». Очистился и вознесся на Вечный Курорт. Пойдите и возвестите.
И они — Маши и Вани — пойдут и возвестят, что вознеслись мы во Вечную Ялту, Вечное Цхалтубо, Вечный Судак.
Я был уверен, что этим летом увижу город на цветущем берегу. И вдруг увидел, залитый светом, цветущий город — мою мечту. Ялта, где растет золотой виноград, где цикады звенят по ночам…
А здесь нас нет.
А — здесь — нас — нет.
А-а зде-есь на-ас не-ет.
Конец третьей песни.
Верста сидела такая злая, что я даже разговор переменить боялся. Обещал не говорить об умном?! Но кто ж его знал, что у нее в гостях — психиатр Старчевский Муля-Эммануил. Неужто, Верста, маленькая моя, запретишь ты мне наплевать душепроходцу в умное лицо?..
— Я с вами, Виктор, совершенно согласен: колоссальная безалаберщина, страшный бюрократизм… Тем не менее… Я вам говорил, Таечка (Верстаечка?), как мне мои коллеги предсказывали, что я буду в Израиле камни таскать? Ну, я уже имел кое-какие данные о здешних… штуках в психиатрии. Фрейдизм, разговорчики…
— Муля, — сказала свирепая Верста, — голова у меня не проходит. Оптальгин жрешь-жрешь и хоть бы х…
Старчевский внимательно повеселел.
— Хны.
— Если вы всерьез, — то оптальгин принимать не стоит, он изменяет состав крови: по новым данным. Я забегу к вам на днях — померяю давление. Или зайдите ко мне в клинику…
А домой вы меня не зовете, Муля?
— Вы правда так думаете, Тая (Верста — я?)!? как будто вы у нас никогда не были… В клинике — если хотите — я вас более-менее капитально исследую. Но по-моему вы тут с Виктором упорно вдаряете по бутылке, отсюда и голова дает о себе знать.
— Я не пью. Спаиваю. Пользуюсь одиночеством… как вы говорите? Таи?
— Что вы такой сердитый, Виктор? Хотите, я и вас обследую… Я пару месяцев назад был у вас в стольном граде Иерусалиме и видел… Аннушку, Славину подругу. Произвела на меня очень тяжелое впечатление. Страшно, страшно изменилась. Я ее приглашал домой, предлагал посмотреть — что с ней такое… Так, не в лоб, а интересовался, как ее самочувствие… Вы ее видите, Виктор?
— Примерно через день.
— И как она, по-вашему?
— По всякому.
— А Славу вы знали? По Москве… Я имею в виду, Славу Плотникова?
— Мало.
— Да… Я с ним время от времени переписываюсь — он занят необычайно. Там тоже идет неприятная грызня… Первых мест на всех не хватает. Но он, все же, в Лондоне, а основная масса демократов в Париже, в Штатах…
Верста — складная линеечка — распрямилась рывками и чухнула на кухню: лучше выпить кофея, чем не выпить ничего.
— …так он мне пишет, что волнуется — от Аннушки ничего давно не было. Я бы ей позвонил, но у нее, сколько мне известно, нет телефона. Если не трудно передайте ей…
— Что передать?
— Мои слова.
— Какие именно слова?
— Виктор, дорогой мой Виктор, можно я вам скажу кое-что? У вас есть одна неприятная черта — неприятная и, я бы сказал, нежизненная, мешающая жить, непрактичная: вы всегда почему-то считаете собеседника глупее вас… Я заранее прошу прощения, но — Тайка в кухне? Она не слышит — что вы выступаете передо мной? Я прекрасно понял, о чем вы говорили — и в этом вопросе с вами солидарен…
— Я вроде бы говорил о погоде.
— Можно я закончу? Речь у нас шла о разочаровании, общем разочаровании. Но хочу вам напомнить — каждый свое собственное разочарование носит с собой. Вот я: пришел в больницу, а на меня — как на дикаря!.. Конечно — они знают все тайны подсознательного, а я — советский коновал… Что я должен был делать? У меня буквально сердце кровью обливалось: множество больных, которых можно вылечить ме- ди-ка-мен-та-ми! Не болтовней, а определенными инъекциями…
— Серой под кожу?
— Дурачок вы. Причем здесь сера под кожу… А они — ведут свои психологические беседы! У человека — типичнейшая вялотекущая шизофрения, бред реформаторства, его лечить надо, а они ему потакают, лясы с ним точат! Невроз, фобия… Я ему на свой страх и риск дал восемь таблеток банального элатрола в день — и через три недели бред у него поблек! А по-вашему: надо было сказать — хрен с ним совсем, я никому не нужен, все пропало?!
Теперь, несмотря на все препятствия, я добился возможности лечить своих больных, как я считаю нужным!
— Молодое Государство; все находится… в движении. Надо как-то спокойней, уверенней относиться к происходящему… Слава Плотников мне пишет: «Качественного отличия степеней подавления свободы, которого мы ждали — не существует: только количественное…»! Английской свободы хватало всему миру, это — образец для всех западных демократий, а ему — все мало! Конечно, в Израиле еще сложнее. Но знаете — я циник-оптимист. Если все говно, то в этом говне лично для меня как-то проще, чем в советском. А будет еще проще — года через два-три…
Верста, стоя в дверях с подносом, корчила мне богопротивные рожи.
Я глядел под стол: у Старчевского — девичьи пальчики на ногах, размер обувки не выше тридцать седьмого! Отдельные, полупрозрачные, с умеренными ноготками, лежали пальчики в открытой сандалии…
Написать раз виденному Плотникову: «Приезжай, помянем»?.. А потом — сходим к Муле Старчевскому — он нас бесплатно каким-нибудь инсулинчиком накачает, и поблекнет наш бред, Плотников.
«Дорогой Святослав, я Вас почти не знаю, и Вы меня, вероятно, не помните… Я дружил с Вашей