знакомой, а она почему-то повесилась… Это произвело на меня (и на Старчевского…) тяжелое впечатление.»
Уважающий Вас, Виктор!!!
Верста распространила чашки по столу.
Старчевский уже потрагивал ложечкой сахар.
«Судебная медицина». Раздел «Учение о смерти». Мозг превращается в грязнозеленую маркую массу, на правой голени — гнилостная сеть, кожа почернела и подсохла, отстает лоскутьями, матка выворачивается наружу — так называемые «посмертные роды».
Здравствуй, Анечка, как отдыхалось тебе на Вечном Курорте — между Эли Машияхом и Нисимом Атиэ, как грелось в приблудных солдатских носках из серой крученой шерсти, как плясалось в новом платье и с платиновой цепочкой на правой голени без гнилостной сети, как тебе купалось — всегда у бережка, москвички плавать, дуры, не умеют. Поедем с тобой для начала на Мертвое море, там проще плавать научиться: вода держит… Давай так: жду тебя в двенадцать у Дамасских Ворот — пойдем в «Иерусалимские сласти», поедим трефных тартинок — копыта нераздвоены и чешуи нет; сходим с Стенке — я там давно не был; если не устанешь — пойдем в Гефсиманию, потреплемся по-русски с монашками: арабки, свободно владеют. К семи-полвосьмого пойдет транспорт, сядем, Анечка, в комфортабельный «ЗИМ»…
…— вот отсутствие транспорта по субботам — это как раз чистейшая фикция. У меня есть машина — и я еду, не позволяю, чтобы меня насильственно обращали в иудаизм. В Америке по субботам в синагоги на машинах ездят — ну и что? Ничего. Зато бедный Виктор должен быть правоверным поневоле.
Потому он и сидит столь мрачно-ступорозный… Вы же знаете все психиатрические термины, так? Вроде «серы под кожу»… Иногда, кстати, ничего другого и невозможно применить… Когда хирурги вас кромсают ножами, вы на них не сердитесь, Виктор!? Да… Отсюда элементы религиозного засилья. Читали, они камни бросают в машины? Это можно. Если ничего не делать всю неделю, только комментировать Талмуд, то в субботу можно и дома посидеть, отдохнуть. А я работаю как проклятый, — и в субботу могу себе позволить съездить к друзьям, к морю… Пусть сделают два выходных дня: для правоверных — суббота, а для нас, грешных, воскресенье, как во всем цивилизованном мире… Да, Таечка? что вы на это скажете?
— Ничего, Муля, не скажу. Спросите у Вити.
Верста мне этот талмудический вечерок простит не раньше чем через полтора часа…
Старчевский допил кофе до уровня нижнего лепестка тюльпанной грозди, изображенной на чашке.
— Виктор, вас подвезти до Центральной Автобусной? — стал собираться, стал уходить…
— Верста, привет, — сказал я.
— До встречи, Таечка, милая, — сказал Старчевский.
— Приезжайте, Муля, — сказала Верста. Мы поехали в Ялту.
Через три четверти часа я вернулся к Версте, истратив на такси последнюю сотню — автобусы не ходили.
— Ты совсем охуел?
— Я так понимаю, ты желаешь сказать, что надо было мне остаться и дать твоему товарищу- психиатру возможность поговорить с остальными общими товарищами и друзьями о том, с кем ты спишь.
— Витька, не надо врать, противно! Ты же уехал из-за себя, а не из-за меня. Тебе забить, кто и что про меня скажет! Это ты, блядь, не хотел, чтобы Муля знал, где ты ночуешь!! Ты же гордый, ты суровый, ты скрытный, твоя жизнь — загадка для человечества!.. Скажи, зачем ты постоянно врешь, причем по пустякам? Ни в чем серьезном соврать не можешь, а по мелочам — врешь?..
9
…
— Спи, Верста, спи, тупая ты, как я не знаю что, спи, чего ты плачешь, что я тебе сделал, я просто так — пошутил, я ему не хотел говорить, что Анька умерла, а этому Плотникову я сам завтра напишу, ну не буду же я сейчас вставать и письма писать, у меня руки не двигаются, ну перестань, я тебе серьезно говорю — перестань, давай-давай, повернись на правый бок — дам овса тебе мешок, приходи к нам, тетя-кошка, нашу мышку покачать, ладно — не хочешь колыбельной песни, расскажу тебе колыбельную сказку, солдатскую, хочешь?..
Вся подушка была вывожена в мокром, разведенном слезами Версты, сигаретном пепле, одеяло комом выпирало из пододеяльника, а Верста рыдала и рыдала — столь горько, — что я вылетел прыжком из постели, — хрястнула под пяткой спичечница, — и прижимая ладонью к ребрам онемелое от грохота сердце, рявкнул:
— Заткнись, гадина!!!
И Верста, длиннючая, Коломенская, воздвиглась на кровати, трясясь крошечными дряблыми молочными железками, головой чуть ли не под потолок, удвоилась черною тенью -
— Пошел вон, подонок, сука ебаная, жиртрест…
Жиртрест, не чуяный двадцать лет без малого, мгновенно насел на меня раскаленным конусом — с головы до ног, — и я заплакал, бросился на Версту, повалил, смешав с одеялом, придавил кучу всем своим жиртрестом, отыскал личико Версты, сдавил по ушам руками и стал мыть языком, вылизывать, захлебываясь нашими общими слезами и соплями. Верста ворочалась, поджимала ноги, — а через десять минут сомлела…
…— Откуда ты знаешь это слово?
— Какое?
— Жиртрест.
— Ты обиделся, да? не надо, хорошо? Ты очень красивый…
— Нет, не обиделся. Откуда ты знаешь слово? Ты ж еще маленькая, даже когда я в школе учился, так уже почти никто не говорил.
— Братик мой старший научил — мне было лет шесть, а я помню… Видишь, я тоже гениальная, вроде тебя.
— Ты одна гениальная, а я мудак.
— Некоторые обещали солдатскую сказку.
— А кто спать будет? Жан-Поль Сартр?
— Гумилев с Ахматовой.
— Сказки бабушки Арины Красная Шапочка и серый волк.
— Он взял ее и натянул…
— Сначала сказку.
— Верста. Четыре утра.
— Хочу порнографическую сказку.
— Она не порнографическая, а мистическая.
— О, нет, ни хуя подобного! Тогда не хочу никаких сказок.
— А просила…
— А я не знала, что она мистическая…
— Мистически-бытовая.
— Витька, тебе Россия снится?
— Верста, объясни мне одну вещь: почему тебе все можно — и мистика, и сновидения, и все такое прочее, а мне ничего нельзя?
— Мне снилось, что я приехала в Ленинград и звоню с вокзала папе… В смысле, хочу позвонить, а у меня только израильские монетки, а двухкопеечной нет. И я боюсь попросить, чтобы не узнали, кто я такая… К чему бы это.
— К дождю.