— Кто это? — спросил Генрих. — Твоя мать?
— Как же! — хихикнул Леонардо. — Хозяйка моя, Ядвига. Классная баба. Она все про огороды знает.
— Все знает… — как эхо, повторил Генрих. — Может, она знает, где мне искать того, второго?
Хотя он говорил тихо и стоял далеко, Ядвига расслышала вопрос. Внимательно оглядела Генриха с головы до ног, и в свою очередь спросила:
— А ты кто?
— Я — Уилл Шекспир. Может, слышали? Жил такой дрянной актер когда-то. В молодости — браконьер, а в старости — процентщик. Но так вышло, что имя его навсегда прилепилось к титульным листам 'Гамлета' и 'Короля Лира'. Так вот я — только имя, наклейка над чужим талантом.
— Хочешь избавиться от имени? Или от таланта? — Ядвига смотрела в упор, не мигая.
Мнилось — она хочет разбить скорлупу лица и вытащить на поверхность нечто, скрытое маской кожи.
— Хочу найти прежнего себя. Я уверен — мой собственный мозг был не менее ценен.
— Зачем же ты купил себе новый талант? — усмехнулась Ядвига.
— Так вышло, — пожал плечами Генрих. — Не я в том виноват.
— Все виноваты без вины. И кто же должен исправлять содеянное?
Генрих улыбнулся. Ему нравился этот разговор, похожий на разминку фехтовальщиков.
— Вот уж не думал, что встречу такую женщину здесь, в огородах.
— Ошибаешься, яблочный мой, я не из огородов. Я из сада.
При упоминании о саде в ее лице появилось что-то отталкивающее, настороженно-волчье. Будто сад был ее добычей, и волчица опасалась ее потерять.
— А я не садовник! — Генрих протестующе взмахнул рукой, пытаясь успокоить хозяйку сада. — Мне просто нужен тот, второй. Может, вы знаете, как его найти? Того, поглотившего Генриха Одда?
Несколько секунд Ядвига сидела неподвижно, глаза ее невидяще смотрели куда-то поверх головы бизера. Потом она очнулась, огляделась кругом и, распахнув дверцу аэро, сделала энергичный приглашающий жест. Генрих шагнул к машине.
— Не ты! — крикнула Ядвига. — Леонардо! — и с силой хлопнула ладонью по сиденью.
— Так что же мне делать? — настаивал Генрих.
— Ты — художник. Рисуй!
И серебристый аэрокар взмыл в небо.
Леонардо, усевшись рядом с Ядвигой, расслышал, как она прошептала:
— Он мне нужен… Да, да, он мне очень нужен… — На щеках ее выступили два ярких, будто нарисованных пятна. — У него красивое лицо, правда? — спросила неожиданно Ядвига.
— Не заметил, — буркнул Лео.
— Ты слышал: его зовут Генрих Одд.
— Сначала он назвался иначе.
— То был псевдоним, и не слишком удачный. Мы, Лео, должны с тобой узнать… — она запнулась. — Может, он опасен? Как ты думаешь, ему можно в сад? Он не повредит саду? И мы должны узнать… — но что узнать, она опять не договорила.
Впрочем, Лео давно уже привык к отрывистым фразам хозяйки и мыслям ее, брошенным наугад.
— Я понял! — воскликнул мальчишка. — Принято к исполнению, уважаемая! Шустряк все разузнает!
— Господин Шустряк связан с чернушниками, — остерегла Ядвига. — А чернушникам об этом бизере знать совершенно ни к чему.
— Чернушники не трогают бизеров.
— Кто тебе это сказал? — рассмеялась Ядвига.
— Не волнуйтесь, мадам, Шустряк, хоть и менамен, но мой брат и исключительно вам предан.
— Шустряку я никогда не доверяла. — Ядвига с сомнением покачала головой.
Серебристая машина давно уже растворилась в летнем небе, а Генрих продолжал стоять неподвижно, пытаясь отыскать в густой синеве исчезнувшую светлую точку. Потом, очнувшись, он извлек из кармана плаща толстый блокнот и вечный карандаш, и уселся прямо на пеноплиты. Рука, ведомая чужой мыслью, принялась чертить замысловатый узор из ломаных линий. По всему телу разлилась мгновенная слабость, и острая боль пронзила виски. Генрих увидел себя бредущим по свежевыпавшему снегу. Темень, до рассвета далеко, и только звезды освещали путь.
'Не ходи!' — крикнул сам себе Генрих, и все пропало.
Опять вокруг было лето, и он сидела на пеноплитах возле здания мены. Перед ним стоял какой-то огородник маленького роста с серыми от пыли волосами и искательно заглядывал в глаза. Генриху на мгновение показалось, что перед ним тот, кого он искал. Но потом понял, что ошибся. Огородник протягивал Генриху какую-то мятую бумажку, исписанную крупным детским почерком.
— В чем дело? — господин Одд раздражился.
— Ты бизер? — спросил огородник. Генрих кивнул. — Это заявление в международную комиссию касательно позиции моих четырех куриц.
— По какому вопросу? — спросил Генрих, принимая бумагу.
— По земельному.
— А я думал — по зерновому.
— А что важнее — зерновой вопрос или земельный? — хитро прищурился огородник.
— Земельный, — ответил Генрих.
— Во! — поднял палец огородник. — А чего же спрашиваешь? — И ушел с гордо поднятой головой.
Бумажка была грязной, липла к пальцам, и Генрих ее выбросил.
Бизер прикрыл глаза, сосредотачиваясь и пытаясь вспомнить мысль, пришедшую ему (или другому) на одинокой зимней дороге.
— Снег — самый лучший в мире холст, — прошептал Генрих. — И на нем д/олжно изобразить вечность.
Он вновь принялся рисовать, бешено, торопливо, белая бумага альбома сделалась неприступной стеною, через которую надо пробиться, немедленно, сейчас! Не он рисовал — кто-то неведомый вел его руку. Вечный карандаш рвал бумагу.
Когда Генрих очнулся, изможденный, с лопающейся от боли головой, листы бумаги беспорядочно покрывали пеноплиты вокруг — кирпичики, выпавшие из крепостной стены недостижимого мира после яростной атаки. Генрих посмотрел на рисунки с тоскою. Он опять не пробился в таинственный мир, опять потерпел поражение. Правда, из набега он вернулся с добычей, но пока невозможно было понять, хороша ли она. Реальность никак не соизмерялась с недостижимым миром.
— О Великие огороды, как я ненавижу реальность, — пробормотал Генрих и осекся, сообразив, что это чужие слова.
Глава 4. НА ДВЕСТИ СЕДЬМОМ ОГОРОДЕ.
До лета была весна. А прежде, очень-очень давно — зима. О том, что была зима, помнят в огородах смутно. А о том, что она придет вновь, не знает почти никто. То есть самые мудрые подозревают порой, но не отваживаются об этом говорить. Зима наваливается внезапно, засыпает снегом грядки с неубранной морковью и капустой, и огородники вдруг вспоминают, что не успели за кратенькое лето починить текущую крышу, поправить крыльцо и убрать бочки для воды — и вот теперь они полопались от мороза.
Зима всегда приходит слишком рано — это старинный закон огородов.
Однако Иванушкин помнил про зиму. Не про зиму вообще, а про ту, которая миновала. Потому что это была для него последняя зима.
Зимой на огородах тоскливо: холод, безделье, ну и со жрачкой худо. Только копатели в Великих