смех, смотрит на меня: что, Ватсон, элементарно — или все-таки спросите у специалиста?
Это маленький мир. Но в нем есть все, о чем можно мечтать. И я не хочу никуда отсюда уходить. Мне, наоборот, хочется застыть здесь, в этом утре, словно в янтаре. Ну почему, почему мне нельзя остаться?
— Мама, я не хочу… — пытаюсь я объяснить то, чего и сама не понимаю.
— Да знаю я! — качает головой мама. — Все равно ведь убежишь! Непоседливый ты ребенок…
— А куда мне нужно, мама? — беспомощно выпытываю я.
— К реке. Тебе нужно к реке.
— Может, не сегодня?
— Вчера ты тоже так говорила.
— Вчера? — я открываю рот, но голоса у меня нет. Пропал.
— И вчера, и позавчера, и месяц назад… — Она отворачивается. Ей грустно. Из-за меня.
Дверь отворяется. На пороге стоит он. Обводит нас взглядом и спрашивает:
— Ну что, опять?
— Опять, — вздыхает мать.
Эти двое знают что-то, чего не знаю я. Мне от этого неуютно. И я, прячась от нахлынувшего уныния, надкусываю пирожок. Мне в рот брызжет горький, будто воспоминания, сок. Я захлебываюсь этой отравой, этой концентрированной болью, этим опытом прожитых лет. Мне больше не двадцать лет. Я больше не девчонка, влюбившаяся первый и последний раз в жизни, счастливо и навсегда, я даже не человек. Я отражение в воде. В черной воде, пахнущей кровью.
Зато у меня есть память о нескольких неделях возвращенного счастья. Счастья, какое возможно только в памяти. Потому что в действительности все было совсем иначе. Все было отравлено и опоганено куда раньше. И я не могла унести это воспоминание с собой, словно драгоценность. Настоящее воспоминание — оружие, нанесшее мне первую рану. Убившее мои надежды. Убившее и меня — вот эту безмятежную, наполненную тихим счастьем меня.
Я смотрю на свои руки: по ним ползут вены, точно червяки под кожей, татуировки, точно струи черной воды, руки юной девушки исчезают, превращаются в руки Старого Викинга, в руки Хитрой Дряни, в руки, которые все помнят не хуже мозгов, которые сами знают, как управляться с оружием, вон оно висит у двери на крючке, невинно так висит, не бросаясь в глаза, поджидая своего часа, уверенное, что его срок настанет, да уже настал, мне пора, я не могу остаться, прости меня, мама, и ты прости, я не могу остаться, никогда не могла, ты же знаешь, это не потому, что я не любила тебя…
Когда тебе снится сон об идеальной жизни, которая могла бы случиться с тобой, если бы краеугольные камни судьбы оказались другой формы, жизнь не всегда воспринимается как пытка. Да, она — не продолжение чудесной грезы, но она еще способна на подарки. И я не буду ее укорять. Я просто приму все, что она мне дает, — приму и пойду дальше.
Потому что если тебе есть, ради чего просыпаться даже после самых лучших снов, — значит, жизнь стоит того, чтобы к ней вернуться.
Меня ждет река.
У берега, подпирая спиной ствол плакучей ивы, стоит броллахан. Стоит и смотрит на меня с изумлением. Неужто, мол, выбралась? А нам уже и не верилось!
Что-то я не чувствую к нему благодарности. Более того, понимаю: ему НУЖНО сделать меня уязвимой. Моя жесткая, иссушенная выживанием душа для него — словно кокосовый орех. Который, если умеючи взяться, можно расколоть и добраться до съедобной мякоти. Сожрать он меня хочет, броллахан этот, вот что. На кокосовое молоко и кокосовую стружку пустить.
Ну уж нет. Не дам я с себя стружку снять. У меня еще много дел, чтобы всякой нечисти поддаваться.
Броллахан, читая мои мысли, поднимает руки вверх.
— Нет-нет, не убивай меня! — И его неуловимое лицо принимает откровенно издевательское выражение. Специально для меня надел — чтоб лишний раз напомнить про мою смертность, ничтожность и бессилие.
— Знаешь, — размеренно произношу я, взвешивая каждое слово, — когда-нибудь и я стану такой же, как ты, сволочной нежитью. Я достаточно нагрешила для подобной участи. И ты уверен, что я не найду на тебя управы, когда окажусь с тобой в одном измерении?
Мы меряем друг друга оценивающим взглядом. Надо признать, мои шансы на победу невелики. Впрочем, как и всегда. Я обычно побеждаю тем, что не погибаю. Удается мне при этом убить врага или не удается — дело второе. Целая шкура дороже чести и мести. С нею у тебя всегда есть вторая попытка.
— Ты никогда не оставляешь своей бравады? — приятно-брюзгливым голосом интересуется броллахан. — Могла бы уже понять: нас твой имидж грубой, бесчувственной амазонки нисколько не впечатляет!
Первый выпад и первый промах! Зажились они здесь, купаясь в родовом сознании зазеркальцев. Настолько, что уж и не воспринимают вкуса современности.
Я не амазонка, я маргинал. Попросту говоря, подонок. Существо, которому плевать на родоплеменные ценности, на богов и тотемов, на предков и потомков, на все, что дорого рожденному в клане и в племени. У меня нет ничего, что требовалось бы защищать — от посягательств темных сил или от загребущих лап соседей. Если, конечно, не считать парочки моих друзей. Хотя признаю: у меня с ними проблем не меньше, чем с парочкой родовых замков, битком набитых фамильными ценностями и отеческими гробами…
И все равно я свободнее амазонки. Свободнее и подлее. Броллахан об этом не знает. Пока. Ничего, пусть это станет для него сюрпризом.
Я сажусь на берегу и смотрю на ивовые ветви, романтически развешанные над черной, бликующей, будто уголь, водой.
— И кого здесь надо убить, чтобы попасть туда, где Дубина? — спрашиваю я деланно безразличным тоном.
— Там, откуда ты пришла, — мягко замечает броллахан, — женщины говорят иначе. С кем, говорят они, здесь надо ПЕРЕСПАТЬ, чтобы получить то, чего я хочу?
— У вас тут что, клуб бестелесных зоогеронтофилов имеется? Всякий желающий со мной переспать, может напороться на дракона или на Черную Фурию — как ему такое понравится?
— А почему ты решила, что уже старуха? — искренне изумляется броллахан.
— Конечно, по сравнению с тобой я даже не дитя. Я эмбрион, — парирую я.
— Нет, не о моем бессмертии речь. Тем более, что никто не бессмертен — ни я, ни держащая нити.
— Вот как? Это надо обдумать на досуге.
— Думай, сколько хочешь. Но мысли о нас тебе ничем не помогут. Ты додумаешься до того, что и прежде нас были… первые. Те, кто лепил этот мир из раскаленного камня и вод, пресных и соленых. И после нас придут они же. Когда не станет ни таких, как я, ни таких, как ты. Но это все… — броллахан делает неопределенный жест, — фитюльки. Игрушки разума. Ты бы лучше к себе обратилась. Вот спроси себя: сколько мне лет?
— Тебе?
— Тебе! Сколько тебе лет, смертная женщина?
— Не помню. Недосуг мне было их считать. Другое на кону стояло.
— Знаю, знаю, как же! Ты берегла свою жизнь, словно свечу на ветру. И потому укорачивала другие фитили — служила в телохранителях, в киллерах, в ландскнехтах, грабила, убивала, воевала… Сколько это длилось?
— Говорю же тебе — не помню!
— А как скоро ты постарела, сбежав от той, кого считала матерью?
— Наверное, довольно скоро… — я задумываюсь. Вспоминаю: чуть ли не через неделю после расставания с «мамочкой» волосы мои были седыми, точно зола в остывшем камине.
— И тогда же у тебя появились морщины, руки-ноги стали худыми и жилистыми, тело высохло, но не скрючилось и не заболело, как у нормальных стариков. Ты не просыпаешься по утрам от ломоты в костях. Ты не боишься сжимать кулаки, тебе не мешают артритные суставы. Зубы у тебя не гниют и не шатаются. И