пересказал вкратце лестные речи приветствовавших его академиков и опять вспомнил о восторгах поэта Н. по поводу романа «Спокойной ночи». Я, естественно, опять в искренности восторгов усомнился (и, может быть, напрасно, доброжелательность Н. была неподдельной). Но через короткое время моим скептическим репликам был дан не совсем, как мне показалось, остроумный отпор. Синявский меня внимательно выслушал, намотал на ус, взял паузу минут на сорок, после чего сообщил мне (хотя я его об этом не спрашивал), что он пишет трудно, вяло, медленно и плохо. Может быть, он ожидал от меня немедленного и горячего опровержения, но оно не последовало. Тогда он сказал так: «Однажды Боборыкин встретил Тургенева и спросил, как ему пишется. Тургенев сказал, как я вот тебе, что ему пишется трудно, вяло, медленно и плохо. «А я, – закричал радостно Боборыкин, – пишу легко, быстро, много и хорошо».
Боборыкин в этой фразе был настолько не похож на меня, что до меня только спустя несколько дней дошло, что Синявский меня сравнил именно с ним. А себя, разумеется, с Тургеневым. Или сам себя из средних писателей перевел в великие, или Тургенева записал средним, вынужденным писать хорошо.
С советским паспортом
В Париже я впервые узнал, что здесь, как и в других крупных европейских и американских городах, есть книжный склад, где охотно и бесплатно дают сколько угодно книг, считающихся антисоветскими. Солженицына, Авторханова, Джиласа, моих собственных. Я, не понимая, откуда такая щедрость, стеснялся брать бесплатно, спрашивал: «А сколько все-таки стоит?» Мне говорили: да ладно, берите так. Я набрал два чемодана, поехал на поезде в Мюнхен. Ночью меня разбудили немецкие пограничные полицейские. Долго и с большим подозрением разглядывали наши советские паспорта. Попросили открыть чемоданы. Удивились количеству книг, стали вертеть в руках и спрашивать, что за книги. Я на ломаном английском объяснил и спросил: разве немецкая полиция интересуется книгами? Не помню, что те мне ответили. Оказалось, за время нашего отсутствия в Мюнхене подорвали станцию «Свобода» и я, как держатель советского паспорта, вызывал подозрение.
Этот паспорт, пока меня его не лишили, постоянно осложнял мне жизнь. Пока я им пользовался, мне приходилось иногда отвечать за политику Советского Союза. Например, я собрался поехать в Италию. А в Мюнхене находилось итальянское генеральное консульство. И консулом был человек, которого я хорошо знал, – до того он работал в Москве, и мы с ним были даже на «ты».
Я ему сказал, что хочу поехать в Италию.
– Ты можешь поехать не раньше, чем через три недели, – сказал он.
– Почему через три недели? – удивился я.
– Потому что у нас такое ограничение для советских граждан. Советские итальянцам чинят такие препятствия, а мы, в ответ, – им.
– Ну, ты же знаешь, что я не только не советский, а даже вполне наоборот, – пытался возразить я.
– Я знаю, – согласился он, – но формально ты – советский, у тебя советский паспорт.
КПСС и наркотики
Апрель 1981-го. Пришла пора ехать в Америку. Взял приглашение от издательства, где было сказано, кроме всего, что «все расходы по перелету и пребыванию в Америке вас и вашей семьи, разумеется, будут покрыты».
Явившись в американское консульство, я, советский человек, волновался. Заполнил какую-то анкету. Ответил отрицательно на вопросы, состоял ли я в нацистской или коммунистической партиях. Не является ли целью моей поездки в Соединенные Штаты шпионаж, саботаж и диверсии. Не собираюсь ли я похищать американских детей. Согласился с условием, что в случае моей смерти в США мой труп будет депортирован обратно в Германию за семь тысяч долларов. Девушке в стеклянном окошке отвечал на устные вопросы. Она спросила меня еще раз, состоял ли я когда-нибудь в коммунистической партии. Охотно ответил, что нет, никогда. Хотя потом уже подумал, что в коммунистической организации, то есть в комсомоле, все-таки состоял. Еще был вопрос:
– Do you have drugs?
Я знал, что слово дрогс или драгс (разные люди произносят по-разному) означает лекарства. Но не знал, что главное значение этого слова – наркотики. Сказал: йес. Она удивилась моей откровенности, повторила вопрос: «You have drugs?» Я понял, что что-то не то, но показал ей пачку аспирина. Она улыбнулась и попросила меня пройти в комнату консула. Оказалось, что консул хорошо знает, кто я такой. Он отнесся ко мне дружелюбно, ни о чем не спрашивал и сказал, что если бы у меня был не советский паспорт, он мне сразу дал бы многократную визу на несколько лет.
Боб в бане
Первый наш рейс был из Мюнхена в Детройт с пересадками в Нью-Йорке и Бостоне.
Были первые трудности с языком. Когда учишь язык в Москве и потом встречаешься с ним реальным, то понимаешь, что это не совсем одно и то же. Мне кажется, теперешняя Америка после событий, случившихся в nine eleven, то есть 11 сентября, стала менее приветливой к иностранцам. А тогда везде сплошь улыбки, почти все просьбы не встречают сопротивления. Я говорю спасибо. Мне отвечают welcome. Я учил, что «велкам» – это значит «добро пожаловать», и опять говорю «спасибо», на меня смотрят с удивлением. Я, учивший на своих краткосрочных курсах, что после «спасибо» надо говорить «not at all», то есть «ничего не стоит», очень не сразу понял, что «велкам» – это чаще всего значит «пожалуйста». Американцы меняют гласные «а» на «о», и наоборот. Например, город Albany надо читать как Олбани, но слово body они превращают в «бади». Многие эмигранты это произношение охотно принимают и бравируют словами «шапинг» и «лабстер». Я позвонил своей знакомой и попросил позвать к телефону ее мужа. Она сказала, это невозможно, потому что Боб в бане. Я удивился, что Боб ходит париться (это было на него не похоже), но, переспросив жену, в конце концов понял, что Боб улетел в Бонн, где в настоящий момент и находится. В Нью-Йорке, где мы делали первую пересадку, я подошел к какому-то столику и сказал, что хотел бы узнать, где мне найти рейс на Бостон. Меня переспросили: Бастон? Я согласился: Бастон. Мне указали на другую стойку. Я подошел и сказал, что хочу улететь в Бастон. Меня переспросили: Бостон?
В Бостонском аэропорту нас ждал Наум Коржавин, которого мы, его друзья, звали Эммой, Эмкой, Эммочкой Манделем. Мы, перенеся следующий полет на два дня, остановились у него. Было много разговоров об общих знакомых, но больше всего Манделя волновали судьбы мира и деревенщиков. Мир идет к катастрофе, а деревенщики пишут хорошо и смело, но советская власть ничего с ними поделать не может, потому что они слишком талантливы. Утром мы с Эммой по дороге в магазин проходили мимо каких-то мужиков, чинивших машину. Они что-то там крутили, машина не заводилась, мужики матерились. Я сначала воспринял картину как обычную, но, пройдя несколько шагов, остановился и обернулся с удивлением: «Батюшки! Да где же это я нахожусь?!»
Магазин, к моему удивлению, тоже оказался русским, продавцы говорили по-русски и продавали привычные для русского человека продукты: селедку, квашеную капусту, гречневую крупу, бычки в томате и конфеты «коровка».
Мандель, считавший себя уже опытным эмигрантом, учил меня поведению в западном обществе.
– Володя, – говорил он, – имей в виду, на Западе очень серьезно относятся к тому, как человек сам себя оценивает. Тебя могут спросить: «Скажите, мистер Войнович, как вы считаете – вы хороший писатель?» Тебе не стоит при этом краснеть, что-то мямлить, я, мол, не знаю, ты должен отвечать уверенно и четко: да, я очень хороший писатель.
– Ты же знаешь, – возразил я, – что я так никогда не смогу ответить.
– Ну и напрасно, – сказал Мандель.
В Детройте нас встретил на «Кадиллаке» хозяин издательства «Ардис» Карл Проффер, высокий стройный красавец, успешный в бизнесе и спорте: баскетболист. Через несколько лет он умрет от скоротечного рака. Несколько дней мы провели в городе Энн Эрбор, в большом доме Карла и его жены Эллендейи, очень красивой женщины. В главной гостиной у них стоял телевизор с большим выносным экраном. На этом экране, как мне сказал, ничуть не смущаясь, Карл, он с Эллендейей любят смотреть порнофильмы. Мы прожили у Профферов несколько дней. Я выступил в Мичиганском университете, где профессор Деминг Браун обещал мне продемонстрировать американское гостеприимство. Это гостеприимство было оценено в сто долларов. Передавая мне чек, Браун смущался и, зная, что я недоволен, потом на разных конференциях, где нам вместе приходилось бывать, старался не попадаться мне на глаза.
И вот, наконец, Нью-Йорк. В аэропорту Ла Гвардия Ира, Оля и я шли по узкому коридору на выход, и