Я спросил, слышал ли он о моем конфликте с Залыгиным.
Он ответил:
– Нет, а что?
Но поскольку во вранье он не был силен, то тут же и проговорился, что был посвящен и, будучи на моей стороне, считает, что я сделал ошибку и сам себе напортил. У «Чонкина» имелся шанс быть опубликованным через какое-то время, но теперь я сам закрыл себе дорогу к печати. Почти слово в слово он повторил то, о чем предупреждал меня через выехавшего в Германию Борю Биргера Виноградов, и то, что говорили другие. О чем я сам был, повторяю, более оптимистического и, как вскоре выяснилось, реалистического мнения.
Вообще, в то время меня удивляли люди, которые называли себя перестройщиками, а иные еще пышнее – прорабами перестройки. Как раз во время моей рекламной поездки по Штатам случилось небольшое событие, от участия в котором я отказался. Мне позвонил Максимов и предложил подписать письмо, которое он сочинил и которое подписали Буковский, Орлов, Кузнецов, Аксенов, Неизвестный, кто- то еще. Письмо, обращенное к западным правительствам, предлагало не доверять словам и действиям советского руководства, которое, по словам подписантов, затеяло обычный в своем духе обман Запада. В нем было условие, после которого к советским намерениям можно было бы отнестись с бoльшим доверием: «Пусть Горбачев докажет…» И следовал перечень доказательств, которые следовало потребовать от Горбачева. Я письмо не подписал по трем причинам: а) давно стал уклоняться от подписания коллективных обращений, б) мне не понравился тон письма, бывший, по моему мнению, неуместно хлестким, и самое главное в) я видел, что перестройка уже переступила черту, за которой возврата назад нет. Можно было верить Горбачеву или не верить, но пора было понять, что бывают необратимые исторические процессы и этот был из таких. Ни Горбачеву, ни всему советскому руководству, если бы и захотелось, остановить этот процесс уже бы не удалось. Когда мне предлагали оценить ситуацию, я сравнивал Советский Союз с автобусом, который пытается съехать с горы. Автобус старый, шины лысые, бензин разбавлен водой, тормоза плохо держат. Водитель пытается не слишком разгоняться и удерживать машину на крутых поворотах, а пассажиры кто требует прибавить газу, кто, наоборот, немедленно остановиться и сдать назад, а кто-то хватается за баранку и требует: дай порулю. Я утверждал, что автобус остановить уже невозможно, у него есть два шанса: или при умелом маневрировании съехать в долину, или рухнуть и оказаться там же в виде обломков. Галина Старовойтова, с которой я познакомился и подружился два года спустя, одобрила этот образ. Но меня удивляло, что сами эти перестройщики не сознают, каких пределов они достигли и к чему ведут их дальнейшие действия. Как только письмо десяти, само по себе просто недальновидное, появилось, как тут же последовал суровый отпор. В тех же «Московских новостях» собрались передовые интеллектуалы того времени, Олег Ефремов, Лен Карпинский, Михаил Шатров (остальных не помню), сурово осудили подписантов и чуть ли не в один голос заявили, что эти люди проявили себя как враги перемен и окончательно закрыли себе дорогу домой. Это было отвратительно по тону и очень глупо по содержанию. Гораздо глупее, чем письмо десяти. Меня тогда удивило, как же эти люди не понимают, что им, во-первых, хотя бы из соображений приличия следует не смешивать подписавшихся в одну кучу, не приговаривать их вслед за советской властью к пожизненному изгнанию и, во-вторых, подумать, чего же будет стоить эта перестройка, если она людей лишит возможности вернуться на родину, пусть даже за очень плохие высказывания.
Вечером того дня, когда мы встретились с Чухонцевым в Гарварде, я за счет издательства (оно мне это позволило) пригласил Олега и чету Манделей в ресторан роскошной гостиницы «Хайятт», небоскреба, построенного квадратом с тогда еще диковинными стеклянными скоростными лифтами, с балконами, выходящими вовнутрь, в зимний сад, который каким-то образом заполнял всю эту многоэтажную пустоту. И где-то между этажами на площадке, державшейся на натянутых канатах, черный музакант в белом костюме на белом рояле играл что-то негромкое. Мы ели какую-то изысканную пищу, слушали музыку, и вдруг Чухонцев наклонился ко мне и сказал: «Если бы меня заставили жить такой жизнью, я бы повесился». Я никогда не был слишком обидчив, но тогда мне послышался в словах старого друга упрек, который я уже слышал от многих других, что я сбежал сюда, упиваюсь этой окружающей роскошью и забыл все, что осталось на родине. Подчеркиваю: может быть, Олег такого смысла в свои слова не вкладывал, но я так его понял. Мне было обидно и хотелось спросить Олега: «Неужели ты не помнишь, как я уезжал? Неужели не помнишь, как за семь лет до того, сидя у меня на кухне и подвыпив, сказал: «Володя, если ты не уедешь, они тебя убьют».
Битов и Чухонцев перед эмигрантами
Битов и Чухонцев выступали в русской церкви. На встречу явилось много разного народа. Перед входом в храм толпились эмигранты, слависты, корреспонденты, западные и советские, в том числе и корреспондент «Правды», который брал интервью у Ахмадулиной и Мессерера. Увидев меня, Белла кинулась ко мне и крикнула покинутому интервьюеру: «Вы видите, я обнимаюсь с Войновичем. Можно с ним обниматься?» На что корреспондент, не оценив (или оценив) издевки, милостиво ответил, что теперь, в процессе перестройки, можно. Между прочим, братание (fraternization) запрещено в американской армии, именно оно как раз в описываемое время стало одним из пунктов обвинения охранявшим московское посольство США морским пехотинцам, которые очень глубоко братались с русскими девушками.
Публику пустили, и я сел где-то сзади, рядом с моей издательницей Эллендейей Проффер, женщиной красивой, умной и острой, оставшейся вдовой после смерти Карла. Время от времени она громко комментировала речи выступавших, которые в один голос утверждали все то же – что в СССР больше нет никакой цензуры. При этом Битов плутовал ловко, а Олег весьма неуклюже. Держался надуто, как представитель большой державы, имеющий от нее государственное задание не дать себя втянуть в провокационные разговоры.
– Ну что вам сказать, – сообщил он публике снисходительно. – У нас сейчас нет, вообще нет никаких запретных имен и названий.
– Все врет! – сказала сзади Эллендейя. – Все врет!
До Олега это, конечно, дошло, но он сделал вид, что не слышал, явно при этом смутившись.
– Вот, например, у нас в журнале, – продолжил он, – мы решили печатать Платонова. Мы не спрашивали ни у кого разрешения и вообще думали только о том, с чего начать: с «Котлована» или «Чевенгура».
– Опять врет! – сказала Эллендейя.
Я ее спросил: почему же врет? Наверное, так и было.
– Если даже так было, все равно врет.
Зато Битов всем очень понравился. Высказал мысль, которую через год довез и до Мюнхена, – что с наступлением свободы все сразу опубликовано и больше печатать нечего.
Ему был задан вопрос, всех волновавший: а будут ли печатать в СССР Солженицына? Битов тут же извернулся самым ловким образом.
– Ну, Солженицын – это такое огромное явление, он сам по себе целое государство. А государство с государством как-нибудь договорятся без нас.
И этим трюком сорвал аплодисменты.
Мне было стыдно за выступавших и за аудиторию, которой гости так легко скормили свою мякину.
После этого на улице Олег подошел ко мне и, не глядя в глаза, спросил, как мне понравилось его выступление.
– Ты ждешь честного ответа или какого? – спросил я.
Тут он начал лепетать что-то жалкое. Что никогда не был в Америке, а если будет прямо отвечать на задаваемые вопросы, его сюда больше никогда не пустят. И тогда сюда будут ездить те, кто ездил раньше.
– Ну да, – сказал я ему, – ты, может быть, прав. Если ты не будешь врать, тебя, возможно, не будут сюда пускать, будут пускать старых врунов, но, по мне, пусть лучше врут они, а не ты.
Я думал, он будет возражать, спорить, ругаться, а он еще больше смутился и стал говорить:
– Да, да, ты прав, я на этом могу потерять репутацию.
Не знаю, понятно ли, почему я так болезненно воспринимал подобные встречи. Ну, во-первых, я вообще ненавижу лгунов, во-вторых, когда врет мой товарищ, он так или иначе приглашает меня в соучастники. Другие люди, зная о наших отношениях, интересуются моим мнением о том, что он говорит. И