улыбки.
Кидолу резко махнул рукой, — столик накрыли шелком, подняли и вынесли из юрты.
— Я получил их в подарок от вождя одного племени, признающего наше старшинство, — князь небрежно шевельнул пальцами, и перстни угрюмо полыхнули алым. — Но он не знал, что мне нужны черепа знатных людей. Конечно, и эти пригодятся — я велю их хорошо выварить, сделать подобающую оправу и награжу отличившихся воинов.
Он улыбнулся гостям, злобно глянул на Модэ и крикнул:
— Эй, позовите молоденьких наложниц — пусть они услаждают наш взор и слух!..
Поздно ночью, когда хмельные чужеземцы, раскланиваясь и благодаря, уходили к себе, Кидолу остановил Модэ и, толкнув к нему одну из танцовщиц, криво усмехнулся:
— Она пойдет с тобой, дабы сегодняшняя твоя радость была полной, сын мой!..
…Он, кажется, начинал постигать, что должен чувствовать в тисках облавы зверь, который до последнего момента таится в кустах и вдруг, не вынеся ужаса ожидания, сам бросается под разящие стрелы охотников, хотя загонщики уже миновали его и опасности почти уже нет. Но — странное дело, — чувствуя это, он, лежа в плотной темноте, слыша и не слыша дыхание спящей рядом юной наложницы, думал почему-то о звездах, видных в дымке юрты. Старики говорят, что это — костры предков, горящие в далеких, никому не доступных кочевьях. Тогда один из этих крохотных мерцающих огоньков — конечно же — костер его матери. Она сидит у огня, как сиживала когда-то, живя здесь, на земле, и — кто знает? — быть может, поджидает его, своего единственного сына. Ждать ей остается уже мало. В тот миг, когда, падая, прошелестит над его головой меч палача, он окажется на небесном коне и помчится к юрте матери, сядет с ней у огня и, глядя сверху на землю, расскажет ей о предательстве отца, о страшном Сотэ, который, видимо, и отравил ее, о маленьком толстобрюхом сыне Мидаг, которому всегда доставалось все самое лучшее, о добром Бальгуре и заложничестве у юэчжей…
Вдруг снова донесся тот переливчатый заунывный вой, который Модэ слышал вечером, идя к Кидолу. По телу пробежал озноб — ему показалось, что это дух матери скитается в ночной степи, заранее оплакивая своего сына…
Перед рассветом он впал в ту болезненную дрему измученного человека, которая бывает порой более чуткой, чем бодрствование. Очнулся он даже не от звука, а от ощущения, что из темноты на него устремлен чей-то взгляд. Модэ не сделал ни одного движения и дышал по-прежнему сонно. Только рука его, крадучись, вползла за пазуху и легла на рукоять припрятанного там ножа. Но, видимо, тот, кто смотрел из темноты, обладал зрением ночной птицы.
— Сын Туманя! — прошелестело в юрте. — Хунны вторглись в Юэчжи. На вершинах гор уже зажигаются сторожевые огни… Вестники скачут к Кидалу, утром они будут здесь. Тогда ты умрешь.
— Кто ты? — прошептал Модэ.
— Я хочу тебе добра, — был ответ. — Идем со мной. Стража мертва…
Модэ вдруг поверил. Оделся, стараясь не разбудить наложницу, вынул нож и с опаской двинулся к выходу. Полог юрты перед ним сдвинулся как бы сам по себе. Неясная тень на миг заслонила приоткрывшийся тусклый проем. Модэ скользнул за ней.
— Идем скорей, — незнакомец тронул его за рукав. — Там стоят лошади, лучшие из табуна Кидолу…
— Подожди…
Модэ повел вокруг глазами и разглядел на земле, чуть в сторонке, неясно чернеющее пятно — одного из двух ночных стражников. Он приблизился к трупу и снял с него меч, лук и колчан со стрелами.
Отойдя на десять шагов, Модэ снова задержал своего таинственного спасителя, опустился на одно колено и изготовил лук. Ждать пришлось совсем недолго. Что-то шевельнулось у только что оставленной Модэ юрты, потом прочь от нее, смутно белея в темноте, заскользила тоненькая женская фигурка, — в спешке она как была обнаженной, так и выбежала наружу… Сухо щелкнула тетива, раздался негромкий всхлип, белая фигурка споткнулась и упала.
— У тебя острый ум и верная рука, — похвалил незнакомец. — Но поспешим же, мы должны успеть перехватить смотрителя ближайшей башни, пока он не зажег огонь. Иначе за нами еще до света начнется охота!..
Однако перехватить смотрителя не удалось. Когда после бешеной скачки по ночной степи и крутого подъема наконец-то достигли они плоской вершины горы, на тяжелой угрюмой башне уже занимался огонь. Ни души не было на пустынной голой высоте — должно быть, смотритель, сделав свое дело, почему-то поспешил исчезнуть.
Сухое дерево, обильно пропитанное жиром, разгоралось стремительно. Хвостатое дымное пламя прыгало в вышине, словно силилось оторваться и улететь к звездным кострам предков. А в глубине ночи горели, перемигивались огни на других вершинах, редкой цепью уходили куда-то вдаль, тускнея, уменьшаясь, превращаясь в красные точки. И перед Модэ, глядящим на эту огненную цепь, пылающую в черной пустоте, с потрясающей ясностью возникло вдруг видение: с вершины на вершину огромными бесшумными скачками несется сквозь кромешную ночь косматый язык пламени — и конь, и всадник одновременно. Это — его смерть, принявшая облик огня, от которого загораются на горах камни. Вот она опускается сюда, на эту башню, и с нее, подняв пылающий меч, совершает последний, но уже запоздалый бросок — прямо в ставку Кидолу, на опустевшую юрту заложника…
Дикими глазами глянул вокруг себя Модэ. На вершине черной башни в бессильной ярости метался огонь смерти, делая все багровым, как кровь, и неверным, как предательство. Плясало пламя в вышине, плясали тени на земле, плясали под всадниками прославленные аргамаки юэчжского вождя, и казалось, что весь мир, точно шаман, впавший в алчущее крови исступление, тоже бился и трепетал и почти уже срывался в безумный и головокружительный галоп до последнего дыхания, до остановки сердца посреди прыжка.
И в неверном этом свете Модэ наконец рассмотрел своего спасителя, который уверенно и цепко сидел на коне, озираясь, как коршун на степном камне. По волчьей шкуре, наброшенной на широкие плечи, по амулету из когтей желтого леопарда и татуировке на свирепом воинственном лице он признал в нем шамана.
— Ты кто? — повторил он вопрос, заданный еще в юрте. — Юэчж?
— Нет, — ответил шаман. — Кян я, тибетец. Кони отдышались, путь неблизок, едем же!
— Подожди! Как ты узнал о нападении хуннов? Как смог опередить огни сторожевых башен?
— Это тайна, но тебе я скажу… — Шаман усмехнулся. — Ты слышал ночью волчий вой?
— Да.
— Это не волки. Это волчий язык шаманов. Так мы переговариваемся на большие расстояния.
— Понятно… Ты кян, а служишь юэчжам?
— Нет! Я помогаю, кому захочу.
— Это называется по-другому: предательство. От своих сородичей ты переметнулся к юэчжам, от юэчжей — ко мне, зная, что я — наследник хуннского шаньюя. Понадобится — предашь и меня…
— О чем ты говоришь? — удивился шаман.
— Я мог бы убить тебя, как предателя, — предательским ударом. Но ты спас меня, поэтому я буду с тобой честен. Пусть небеса решат нашу судьбу — кто-то из нас умрет в поединке, потому что одной дорогой нам двоим ехать нельзя.
— О, духи! — ахнул шаман. — Ты потерял рассудок!
— Защищайся! — Модэ обнажил меч.
— Щенок! — взвизгнул шаман. — Уж теперь-то ты умрешь!
Он поднял коня на дыбы и с легкостью отразил первый удар своего семнадцатилетнего противника.
— „И был вечер, и было утро: день шестый“. Ветхий завет. Первая книга Моисеева. Бытие! — Олег отбросил карандаш и с хрустом потянулся.
Он чувствовал себя творцом. Демиургом! Это сейчас. А вот день вчерашний: „Глупый шар с захлебом