логу застрял на своем автомобиле Чапаев, и ему тут вот тоже происшествие – роковое место!
Он закричал Шуре Протасовой и Машке Струковой, что были с подымающимися из лога санями, чтоб остановились, не ехали дальше.
Шура и Машка уже и сами увидели, что нужна помощь, застопорили волов и, осклизаясь в углаженных широкими полозьями колеях, сбежали к Степану Егорычу.
Дышло переломилось на том конце, где оно крепилось к саням, и сквозь железную оковку деревянную жердь пронизывали два железных болта. Дерево подгнило в дырах и не выдержало.
– Да-а… – протянул Степан Егорыч озадаченно. Без никакого инструмента не скрепить. Можно, конечно, связать налыгой. Веревка толста, прочна. Но такая скрепа удержит только на ровном месте и пустые сани, а при грузе в двенадцать почти центнеровых мешков – лопнет сразу, как гнилая нитка, при первом же натяге.
– Что ж тут думать, только перегружать, – сказала Василиса, тоже понявшая, что дышла не починить.
Степан Егорыч даже треушку назад сдвинул – так вроде бы способней, просторней было торопливому бегу его изобретательских мыслей. Ничего, однако, не придумывалось лучше того, что подсказала Василиса, и Степан Егорыч открыл уже рот – сказать Шуре и Машке, чтобы ехали дальше, скидывали наверху мешки и возвращались к нему порожнем, но тут шморгающая носом Катя тоненько и не очень уверенно сказала:
– А вы дышла поменяйте.
Степан Егорыч ахнул: девчонка, соплюшка, а сообразила ловчей взрослых!
Он поглядел, как крепится дышло к саням. Сбегал на горку, поглядел, как на тех санях. Крепежные болты распускались без особых усилий там и там. Степан Егорыч мигом отсоединил дышло на Машкиных санях и согнал вниз волов.
Пара была молодая, еще не такая сильная, как те, что были в запряжке у Степана Егорыча, и в гору они не взяли, как ни кричали на них во все голоса, как ни подпихивали сани собственной силой. Да и сани эти были самые большие и тяжелые, и лежало в них мешка на три, на четыре больше, чем клали на все другие.
Молодых волов выпрягли, на их место впрягли старых.
Но и эти через два десятка шагов забастовали, остановились бессильно, – в такую гору и им было тяжело.
Мысленно, про себя, Степан Егорыч уже не один раз помянул особыми словами Ерофеича: взбаламутил, старый черт, завлек в этот овраг, на такую-то вот мороку! Помянув Ерофеича еще раз, уже вслух, Степан Егорыч сбросил на снег три мешка, попятил волов, чтоб им был разгон.
Сразу же, с места, их шибко, сообща погнали, размахивая руками, подхлестывая криками. Волы, умная скотина, точно понимая, что если они станут, то сами себе утруднят работу, которую все равно придется сделать, – дружно, напористо влегая в ярмо, ходко одолели крутизну овражного склона и только на самом верху, на ровном уже месте, у них кончились силы и они стали, запаленно дыша, вывалив розовые языки и вращая черными каштанами глаз с кроваво-красными белками.
Хлопотни, перепряжек и перегрузок понадобилось еще много и всех вогнали они в пот, пока наконец сделали все, что надо: подняли из лога вторые сани, особым рейсом – сброшенное зерно, пока разместили по всему обозу мешки, а пустые сани без дышла привязали веревкой на прицеп.
Женщины, оберегая Степана Егорыча, не хотели, чтоб он таскал зерно, хотели справиться с этим сами, а ему было неловко, что бабы берут на себя его законную мужицкую работу, и он все равно таскал, взваливал мешки на спину, стараясь только побольше упираться здоровой ногой и не налегать особенно на раненую…
30
Утреннее небо, дымчато-золотистое, сквозило голубыми проталинами. Длинная синяя тень лежала на снегу возле мельничного сарая.
Внутри звучали голоса. Опередил Ерофеич! Не раз дивился Степан Егорыч неуемности его энергии в такие-то лета и подивился еще раз. Ну, старик! Отсторожив ночь, должно быть, даже не поев толком, он уже тут, как условились накануне…
С Ерофеичем был Мишка – в козьем малахае по самые глаза, в ватнике, хватавшем ему до колен.
Чтоб мельница не стояла, а молола при надобности, когда Степан Егорыч уедет, он загодя стал приучать Ерофеича к двигателю и механизмам, а ему в помощники – Мишку.
В основном на мельнице все ладилось, механизмы недавно Степан Егорыч сам почистил от пыли и сора, напитал смазкой, но не хотелось уезжать, не убедившись до конца, что мельница в полном порядке, а его ученики усвоили науку крепко, не напутают, не покалечат движок.
Ерофеич и Мишка, дожидаясь Степана Егорыча, не только вели разговоры, но и занимались делом: подлаживали кое-что мелкое, наводили лоск.
Степан Егорыч поглядел, что сделали старый и малый, – сделали они правильно. Он не зря старался – вполне можно было оставлять мельницу на Ерофеича. Постучит она еще, покружит своими старыми жерновами. Главное – мотор, а мотор теперь надежный, можно гонять хоть каждый день, не подведет.
Чтоб спокойней было на душе, Степан Егорыч еще раз, не спеша, показал с самого начала Ерофеичу и Мишке, как что делать, что может не заладиться или поломаться и как чинить, за чем в первую очередь смотреть и что слушать, чтоб не допустить аварии.
Мишка, вроде как для экзамена, сам, без помощи, запустил мотор, перевел мельничный механизм с холостого на рабочий ход и обратно. Придраться ни к чему было нельзя, малец освоил все правильно, на него даже следовало надеяться больше, чем на Ерофеича, который по старости лет был не так памятлив и не так востр на соображенье.
Ну вот, с мельницей он попрощался, теперь Степану Егорычу можно было идти дальше, на фермы.
Он в последний раз обвел взглядом серые дощатые стены в полосках щелей, в которых ярко светился белый снежный свет утра, вспомнил свои дни здесь, как он мараковал над железом, тревожно гадая, застучит ли от его леченья мельничный мотор, завертятся ли все эти зубчатки, колеса. Не только во всходах, что взойдут на полях из добытых и привезенных им семян, – вот и тут, на мельнице, остаются его труд, его душа, его любовь и будут жить каждый раз в деловитом стуке мотора, в шуме и грохоте мельничного механизма, в теплой муке, что будет течь из-под жерновов, а потом становиться ковригами хлеба, румяными пышками, теми пирогами, что испекут в хуторе, чтоб отпраздновать окончание войны и торжество нашей победы.
В углу печка его, на которой он отогревал свои застывшие руки, когда они уже не могли ухватить гаечный ключ, готовил свою скудную еду – пресные лепешки. Так она и осталась стоять и, может, тоже еще пригодится, еще послужит людям, кто-нибудь еще поблагодарит мысленно ее создателя…
Ерофеич вытирал о тряпку руки и что-то долго как-то вытирал, в какой-то душевной заминке, потому что им теперь осталось только расставанье, последние друг другу слова, а ему было грустно и не хотелось этого расставанья, той пустоты внутри, что оставит уход Степана Егорыча.
– Так ты, Егорыч, стало быть, с дунинским почтарем поедешь? – решился наконец Ерофеич вступить в неизбежную последнюю минуту. – А то взял бы лошадку. Чай, заслужил.
– Это и человека отрывать надо. Ни к чему. Доеду с почтарем.
– Конечно, довезет и почтарь… Только это тебе в Рубежанской опять попутчиков искать.
– Там тракт, машины ходят, – сказал Степан Егорыч. Он уже все продумал, как поедет; ничего, доберется, до города – это совсем пустяки, думать про это даже не стоит, вот дальше – потрудней, тыщу верст пути…
– Машины, конечно, подберут, чего ж не взять, если, к тому ж, порожнем… Только руку подыми… – тянул Ерофеич время, плетя разные малозначащие слова, отдаляя себя от последних.
Но куда ж от них денешься!
– Ты все ж таки не забывай про нас… Напиши, когда доедешь, как там, что… Про дом, про семейство… Помогнем тебе миром, если надо, пришлем чего из продуктов… На-кось вот на дорожку, баба моя собрала…
В руках у Ерофеича появился небольшой холщовый мешочек, видать, нарочно сшитый, крепко завязанный бечевкой.