его величества, милостью Божьей короля Испании…», не уточняя, какого именно — Карла или Фердинанда, — усиливается полным отсутствием новостей. Почты из Байонны нет, а значит, нет повелений юного монарха, который неизвестно почему — то ли по своей воле, то ли удерживаемый насильно — по- прежнему там пребывает. Впрочем, ясно одно: Испании грозит смена династии. Оскорбленный народ ропщет, надменные французы получают подкрепления. Отправив во Францию королевскую фамилию и Годоя, Мюрат намерен поступить точно так же — и в эту самую минуту намерение свое исполняет — со вдовствующей королевой Этрурии и с инфантом доном Франсиско де Паула, которому едва исполнилось двенадцать. Королева обожает Францию и едет с дорогой душой, а вот с малолетним принцем дело хуже. Так или иначе, для приличия малость посопротивлявшись этому последнему принуждению, хунта вынуждена склониться перед волей Мюрата, приняв неизбежное. Поскольку испанские войска удалены из столицы, а немногочисленный мадридский гарнизон заперт в казармах и разоружен, единственная сила, которая могла бы воспрепятствовать намерениям Мюрата, — народ. Однако по мнению присутствующих, мятеж, буде удастся его поднять, оправдает крутые ответные меры со стороны французов и отдаст беззащитный город Бонапартову наместнику, а тот, одержав легкую победу, пустит Мадрид на поток и разорение.
— Нам остается лишь запастись терпением, — говорит наконец осторожный, как всегда, генерал О'Фаррил. — Следует охлаждать разгоряченные умы, унимать разбушевавшиеся страсти, предупреждать народные возмущения, а если не удастся — пресекать их собственными средствами.
При этих словах морской министр Хиль де Лемус, вздрогнув, выпрямляется в кресле:
— То есть?
— Что есть, тем и пресекать. Войсками, сударь мой, военной силой. Не знаю, доходчиво ли я объяснил.
— Боюсь, что даже чересчур.
Члены совета значительно переглядываются. О'Фаррил превосходно ладит с французами и оттого-то, держа глухую — добавим: не только глухую, но еще слепую и параличную — оборону, удержит в руках и министерство оной и в этот только еще начинающийся день, и потом, когда войдет в правительство короля Жозефа Бонапарта.
Мало кто из членов хунты разделяет его взгляды, но по тому, как обстоят дела, почти никто не позволяет себе возразить. Лишь Хиль де Лемус упрямо продолжает гнуть свое:
— Только этого и не хватало, господа… Делать за французов грязную работу?
— Если они возьмутся за нее сами, грязи будет еще больше, — отвечает генерал. — И, уверяю вас, крови — тоже.
— А какими силами намереваетесь вы сдерживать мадридскую чернь? Дай бог, чтоб солдаты хотя бы не примкнули к мятежникам.
Воздев наставительно-воинственный перст, военный министр нанизывает на него колечко сигарного дыма.
— Не беспокойтесь, я за это отвечаю. Напоминаю вам, что отдан строжайший приказ держать весь гарнизон по казармам. И, как вам известно, солдатам не выдано патронов.
— Ну так вот и лестно было бы узнать, чем они будут сдерживать народ? — ехидно допытывается Лемус. — Голыми руками? Оплеухами?
Неловкая тишина следует за словами морского министра. Несмотря на выпущенные хунтой и Мюратом указы, которые предписывают, в котором часу питейные заведения должны закрываться, учреждают особые патрули, призванные следить за порядком, и возлагают на хозяев ответственность за их слуг, а на родителей — за детей, нанесших французам оскорбление словом или действием, в эти шесть недель, минувших со дня вступления Мюрата в Мадрид, количество происшествий возрастает неуклонно: уже назавтра, 24 марта, в Главный военный госпиталь доставили трех французских солдат, сильно пострадавших в столкновении с местными жителями, возмущенных их наглым и дерзким поведением, и с той поры утерян счет грабежам, вымогательствам, насилиям, осквернениям церквей, не говоря уж о нашумевшем убийстве торговца Мануэля Видаля, которое совершили на улице Кандиль генерал князь Сальм-Изембургский и два его адъютанта. И войну, начатую навахами против штыков, остановить уже невозможно: очагами розни сделались сперва низкопробные таверны, последнего разбора кабаки, всяческие притоны, где и прежде винные пары и близость доступных женщин постоянно приводили к поножовщине, однако вскоре уже не только в злачных местах, но и в фешенебельных кварталах стали находить под утро трупы французов, чересчур вольно поведших себя по отношению к чьей-то дочери, сестре, племяннице или внучке и по той причине зарезанных. Резко возросло число тех, кто в приказах по части именуется дезертирами, а на самом деле утоплен в колодцах или прудах, закопан втихомолку на пустырях и свалках. Довольно перелистать регистрационную книгу одного лишь Главного военного госпиталя, чтобы всполошиться: за одно только 25 марта сюда доставлены: гвардейский мамелюк — ранен; гвардейский артиллерист — убит; рядовой вестфальского батальона — в скором времени скончался от полученных ранений. На следующий день: двое с тяжкими телесными повреждениями, трое убитых, причем один — застрелен. С 29 марта по 4 апреля отмечена гибель трех гвардейских егерей, одного солдата-ирландца, двух гренадер и одного артиллериста. За минувший месяц количество раненых и убитых французов достигло в этом госпитале сорока пяти человек, а всего по Мадриду — ста семидесяти четырех. Неуклонно возрастали и потери с испанской стороны. Создана смешанная военная комиссия, призванная предотвращать и разбирать подобные происшествия, однако уже упомянутый Сексти явно играет на руку ее французскому сопредседателю дивизионному генералу Эмманюэлю Груши, так что почти все императорские солдаты, по вине коих обычно и вспыхивают конфликты, остаются безнаказанными. Зато в деле, например, карабанчельского пресвитера дона Андреса Лопеса, застрелившего капитана Мишеля Моте, правосудие мало того что оказалось сурово, но и было свершено самими французами, разграбившими дом священника-убийцы и весьма жестоко обошедшимися с его прислугой и соседями.
Так или иначе, убедившись в полнейшем своем бессилии, Верховная хунта, которая номинально все еще остается в Испании высшим органом государственной власти, утром в понедельник, 2 мая, приняла — вопреки мнению своих самых нерешительных членов — довольно отважное решение, позволившее ей сохранить в истории хоть лоскуток чести. Покоряясь воле Мюрата, она согласилась отправить в Байонну вдовствующую королеву с инфантом, воспретила войскам покидать расположение, но все же, признав, что «лишилась возможности свободно исполнять возложенные на нее обязанности» по предложению морского министра назначила себе преемницу. Новой хунте, состоящей исключительно из военных, переданы все полномочия прежней и рекомендовано избрать себе местопребывание вне Мадрида, в одном из тех испанских городов, куда пока еще не вступила французская армия. Городом этим суждено стать Сарагосе.
Когда приходской священник из Фуэнкарраля дон Игнасьо Перес Эрнандес, 27 лет, спускается по улице Монтера к Пуэрта-дель-Соль, мимо вихрем проносится всадник в мундире императорской гвардии. Он, видимо, очень спешит и гонит коня галопом, мало заботясь о том, что едва не сбивает с ног торговцев, только что поставивших свои лотки и палатки. Дон Игнасьо слышит летящие вслед французу негодующие крики и брань, но сам рта не открывает и, раз уж не ударил с небес огонь, тут же, на месте испепелив кавалериста заодно с конем и срочным донесением в сумке через плечо, сам прожигает его черными, живыми глазами. Руки сжаты в кулаки, сунуты в просторные карманы сутаны. В правом шуршит свежеотпечатанная брошюра «Письмо отставного офицера к старинному другу», которую нынче утром дал клирику приютивший его на ночь настоятель церкви Сан-Ильдефонсо. В левом, поскольку дон Игнасьо левша, он поглаживает костяную рукоять навахи: хоть это и противно его сану, падре держит ее при себе со вчерашнего дня, когда вместе с несколькими прихожанами явился в Мадрид, чтобы выступить против французов и за короля Фердинанда. В точности такой же навахой всякий испанец из простонародья режет хлеб, крошит табак, помогает себе при еде. По крайней мере, этот извинительный довод приводит дон Игнасьо своей совести в те довольно частые минуты, когда случается вести с нею мучительные беседы. Впрочем, справедливости ради надо признать, что прежде он ходил и обходился без ножа.
Дон Игнасьо отнюдь не склонен к фанатизму: до вчерашнего дня, подобно большинству испанских священников, он, следуя советам настоятеля, полученным в свою очередь от епископа, благоразумно помалкивал насчет мутных дел с августейшей фамилией и пребывания французов в стране. Даже когда пал Годой, даже во время событий в Эскориале клирик держал язык за зубами. Однако месяц унижений от