Моисей признался старику, что я являюсь его клиентом, что горю желанием вновь приступить к работе и что мне мешает лишь самая малость, так, пустячок — все нужные материалы к книге находятся в архиве ТВФ.
— Короче говоря, — прервал свою эпопею Эпштейн, — записей там нет.
Я облегченно вздохнул.
— Но еще не все потеряно, — бодро сказал Моисей, — я все-таки разыскал место, где они пылятся.
В начале декабря 57-го года Директоратом была в срочном порядке создана команда для расследования трагедии на Европе, позже получившей название комиссии Шермана-Крестовского. Шермана я прекрасно знал — тот был закадычным другом Теодора Веймара и входил в тройку самых непримиримых ястребов Объединенных Сил. Познакомив меня с ним, Веймар посоветовал мне на будущее никогда не попадаться под валенок этого тщедушного человечка и, по возможности, точнее передавать в mass-media полученную из его уст информацию. Я следовал этим рекомендациям и никогда не жалел — через Шермана я прокачал колоссальное количество первоклассных репортажей и статей и убедился, что генерал всегда достоверен в своих суждениях и на завтрак питается врагами Отечества. На Европе мы с ним встали по разные стороны поезда под названием «Интересы Родины», да и маршруты движения у нас были противоположными.
Крестовский был юристом, возглавлял коллегию санкт-петербургских адвокатов и мог самого дьявола оправдать в глазах господа бога. Но на Европе задача у него была другая. На нас с самого начала поставили крест (я эту пикантную подробность узнал от Бориса) и в глазах вселенской общественности мы были группой затейников, чей козырь террор. Поэтому целью адвоката было лишь оправдание Шермана, после того, как он утопит нас в ближайшей полынье.
Я как последний дурак думал, что лучше нашего ястреба-миротворца для нас и быть не может, он-то, отец родной, все излечит, исцелит, вызволит верных сынов Отечества из той грязи в которую они сели, он- то накажет тех гадов, которые придумали это гнусное дело, он-то, он-то. На первых порах Шерман меня не разочаровывал и тщательно записывал мои панегирики. Ему-то я и отдал всю съемку нашей экспедиции. Потом нас приговорили к расстрелу, а имущество конфисковали.
Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент.
Милославцев утверждал, что все так и было — на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз — история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела.
— Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи.
— Ты так легко сдаешься? — удивился Моисей, — А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть.
— Например? — принялся я загибать пальцы.
— Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный — нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло.
— Какой же способ самый дорогой? — пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной.
Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать.
— Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, и выключил видеофон, добавив, — если захочу.
Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился.
Итак, начинался новый день и начинался он хорошо — у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам.
Одри встала поздно — в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе.
— Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды? — спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой.
Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду.
— Конечно, — задумчиво кивнула девушка, — если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты.
Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было — погода стояла нелетная.
Одри открыла книгу и прочитала вслух:
— Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку.
— Это песня? — удивилась Одри.
— Очень старая песня, — ответил я, — Как-нибудь я тебе дам ее послушать.
— А мне показалось, что это твои стихи, — разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, — Тебе нравится твоя работа, Кирилл?
— А почему ты об этом спрашиваешь? — в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке.
— Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить.
Я улыбнулся.
— Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа — это призвание, а всякое призвание — судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, — ты всемогущ, за исключением одной мелочи — ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом — ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались — назад хода нет.