Чехова от тех критиков, которые всю жизнь мучили Чехова, называя его 'нытиком', 'певцом сумерек', 'хмурым человеком' и прочими вздорными определениями.
Самое замечательное заключается в том, что мнение Маяковского о Чехове оказалось весьма близким по духу к пониманию Чеховым самого себя.
'Мое святое святых - это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником...' - говорит Чехов в письме к поэту Плещееву.
Чехов в этом еще сомневался!
Он был не просто большим художником. Он был художником громадным. Гением. И если разобраться, он действительно всегда твердо держался своей благородной программы, которая жива в мире и поныне.
Интересно мнение о Чехове и Анри Барбюса. Однажды он спросил меня, кого из французских писателей я ставлю выше всего. Я назвал несколько прославленных имен, в том числе Мопассана.
- Мопассан! - воскликнул Барбюс в сильнейшем волнении. - Нет, вы шутите! Как! Вы, русский, можете назвать великим писателем Мопассана, в то время как у вас есть, такой действительно великий, действительно гениальный, ни с чем не сравнимый писатель, как Антон Чехов!
А ведь еще на моей памяти считалось большим комплиментом Чехову, когда говорили, что он русский Мопассан.
Русский читатель признал и полюбил Чехова прежде, чем современная критика поняла его истинные масштабы. Даже после смерти писателя в энциклопедии 'Просвещение', в статье Скабичевского, который прославился своим полным непониманием значения Чехова, Антон Павлович квалифицирован всего лишь, как 'известный беллетрист'.
Невероятно, но это так!
Будучи писателем всемирным, Чехов прежде всего - писатель русский. В нем соединились все лучшие качества русского национального характера: ум широкий, свободный, независимый, гордый; правдолюбие, неугасимое стремление к истине, горячая любовь к своей родине и к своему народу, бескорыстное, подвижническое служение этому народу.
И конечно, - поразительный талант.
Все эти качества позволили Чехову не только очень глубоко, до самого дна проникать в самую суть всех явлений жизни, но и осветить их беспощадно ярким светом своего разума, без чего художник не в состоянии создать сколько-нибудь достоверные характеры, а тем более картину общества.
Говоря о писательском таланте, как теперь принято говорить мастерстве, Чехова, я имею в виду ту высшую простоту, скромность художественных средств, которые в руках подлинного художника стоят гораздо дороже самых изысканных словесных построений и метафор, многозначительных архаизмов и кустарных подделок под якобы народную речь в духе чеховского Епиходова, - словом, без всего того ложнохудожественного, что многие критики и до сих пор еще продолжают самоуверенно называть 'сочно', 'красочно' и чего, по свидетельству Ивана Бунина, Чехов терпеть не мог.
'Красочно' - ведь они же не знают, что у художников это бранное слово!' - говорил Чехов.
В смысле простоты изобразительных средств, и в первую очередь языка со всей его возможной точностью, краткостью и ясностью, - Чехов является продолжателем лучших образцов классической русской прозы, которые нам подарили Пушкин и в особенности Лермонтов в 'Герое нашего времени'.
Недаром же Чехов так восхищался 'Таманью', считая ее лучшим русским рассказом.
Кроме Льва Толстого, никто из современных Чехову писателей не мог сравниться с ним по силе языка и вместе с тем по его удивительной прозрачности, почти неощутимости, в чем, как мне кажется, Чехов зачастую превосходил даже самого Толстого.
Чехов был новатором в области литературной формы. Подобно тому как Пушкин преобразовал русский стих, приблизив его к живой разговорной речи, так же и Чехов преобразовал русскую прозу, сделав ее язык более сжатым, емким, почти стереоскопически объемным и также еще более разговорным, демократическим, народным.
Его новаторство, между прочим, заключалось также и в том, что он не усложнял тех элементов русской прозы, которые были выработаны до него целыми поколениями писателей, и не привносил в художественную ткань различные изобразительные красоты и излишества, а, напротив, строжайше очищал язык от всего лишнего, в течение многих лет наросшего на нем, как ракушки на киле корабля. Как бы это лишнее ни казалось красивым, заманчиво художественным, Чехов его беспощадно устранял, оставляя только то, что было абсолютно необходимым.
Этим и объясняется та волшебная легкость, с которой каждая созданная Чеховым фраза, каждая мысль доходят до сознания и мгновенно усваиваются, не требуя от читателя никакого дополнительного умственного напряжения. В его рассказах нет ничего лишнего. Оттого-то Чехов, как принято говорить, так 'легко читается'. Чем проще, тем легче.
Эта высшая простота - плод неутомимого писательского труда, громадного творческого усилия. Она дается лишь истинному таланту.
Известно, как нежно любил Чехова Лев Толстой. По его мнению, никто не двинул русскую прозу так далеко вперед, как Чехов. Толстой назвал Чехова Пушкиным русской прозы. До настоящего времени еще никому из русских писателей не удалось в области формы пойти дальше Чехова.
Он достиг величайшего совершенства в умении слить два элемента художественной прозы - изобразительный и повествовательный - в единое целое. До Чехова повествование и изображение, обычно даже у самых тонких мастеров, например Тургенева, за исключением разве Толстого и Достоевского, почти всегда чередовались, не сливаясь друг с другом. Описание шло своим чередом, повествование - своим: одно после другого.
У чеховского Тригорина, наблюдательного беллетриста, облако похоже на рояль. Недурно. Пахнет гелиотропом: приторный запах, вдовий цвет. Вдовий цвет - совсем хорошо. Даже отлично. Наконец, известное тригоринское описание лунной ночи: на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса. Вот вам и лунная ночь. Ничего не скажешь. Похоже. Ну и что же? Перефразируя знаменитое изречение Гете по поводу похоже нарисованного мопса, можно сказать: одной лунной ночью больше, только и всего.
Но Чехов не Тригорин. Хотя, по сути дела, Тригорин цитирует рассказ самого Чехова 'Волк'. У Чехова изображение лунной ночи настолько тесно слито с повествованием о движении человеческой души, с течением жизни, что уже представляет собой не просто неподвижную картину, пейзаж, а нечто неизмеримо большее и качественно совсем другое.
Например, чеховская лунная ночь из повести 'Три года'.
Здесь нет ни щегольской подробности разбитой бутылки, отражающей луну, ни приторного запаха гелиотропа.
Просто: 'Ночь была тихая, лунная, душная; белые стены замоскворецких домов, вид тяжелых запертых ворот, тишина и черные тени производили, в общем, впечатление какой-то крепости, и недоставало только часового с ружьем. Цвела черемуха... Каждый уголок в саду и во дворе напоминал ему далекое прошлое. И в детстве так же, как теперь, сквозь редкие деревья виден был весь двор, залитый лунным светом, так же были таинственны и строги тени, так же среди двора лежала черная собака и открыты были окна у приказчиков'.
Все удивительно скромно, буднично. Но дело в том, что все это пропущено через душу героя повести Лаптева, слилось с его мыслями, чувствами, со всей его личностью, даже черная собака посреди залитого лунным светом двора, которая, как сказано у Чехова, 'валялась на камнях, а не шла в поле, в лес, где бы она была независима, радостна. И ему (Лаптеву. - В.К.), и этой собаке мешало уйти со двора, очевидно, одно и то же: привычка к неволе, к рабскому состоянию...'.
В этом поразительном слиянии изобразительного с повествовательным одно из открытий Чехова.
У Чехова почти никогда не бывает безлюдных пейзажей. У него пейзаж слит с человеком. Пейзаж и человек дополняют друг друга. Вот в чем принципиальная разница между пейзажем Чехова и пейзажем Левитана, хотя почему-то принято их считать очень родственными. А по-моему, ничего похожего.
Чехов достиг величайшего совершенства в умении коротко, сжато, как бы вскользь, между прочим и почти незаметно для читателя, дать законченный портрет человека. Причем это вовсе не эскиз, не беглая