и подходит к моей постели.
- Спит... ну, Христос воскресе.
Он наклоняется надо мной, и я чувствую на своей теплой щеке его бороду, сырую от мартовской ночи. Притворяюсь спящим. Отец лезет в карман, достает крашеное деревянное яичко - 'писанку' - и кладет мне под подушку. И я сплю до полудня крепким сном измученного человека.
Первый день всякого большого праздника скучен.
К часу дня я умываюсь, надеваю неудобный новый форменный костюм, воротничок, который туго подпирает мою вихрастую голову. Как лунатик, иду на дачу Майораки.
День на редкость теплый и солнечный. В кармане отцовская писанка, а в писанке три рубля. Надеюсь встретиться с Таней, но сталкиваюсь лицом к лицу с Витей. Витя тоже в новом костюме, с ослепительными желтыми 'реальными' пуговицами и тугим крахмальным воротником. Минуту мы оба молчим и мнемся. Нам обоим ужасно неловко.
- Христос воскресе! - говорит Витя.
- И тебе тоже. Воистину! - говорю я. - Слушай, ты знаком с Таней Каменской? Только честно?
- С какой Таней Каменской? Нет, не знаком. Я еще здесь никого не знаю.
- Врешь!
- Ей-богу. Хочешь, перекрещусь?
По глазам я вижу, что Витя не врет. Мне становится и стыдно и радостно. Сердце наполняет что-то теплое, праздничное и разбегается по всему моему существу живыми, звонкими струями.
- Прости меня.
- За что?
- За то, что я на тебя наюдил.
- А ты разве юдил?
- Юдил, что ты курил. Тебе, наверное, от мамы досталось?
- Досталось.
- И здорово?
- Порядочно. Но она меня сама застукала, когда я курил.
- Все равно. Прости меня.
- Ну вот... еще чего... я ничего... Мама своими глазами видела.
В эту минуту мне кажется, что Витя самый лучший человек в мире, и мне хочется сделать ему что- нибудь приятное.
- Откуда у тебя такая хорошая цепочка? - спрашиваю я. - От часов?
- Да, для часов. Папа мне вместе с часами из Америки привез.
- Сколько стоит?
- Два доллара.
- А кто твой папа?
- Писатель.
- Врешь.
- Ей-богу.
- Ннуу? Что же он пишет?
- Та разное.
- Скажите... - удивляюсь я. - Тебе что сегодня подарили?
- Пастельные карандаши. А тебе?
- Мне - три рубля. А сколько стоят карандаши?
- Двенадцать.
- Врешь...
- Ей-богу... Умеешь играть в шахматы?..
Потом, до самого обеда, я играю с Витей в шахматы. Витя меня каждый раз обыгрывает, но меня это не огорчает. Наоборот, даже приятно. Все-таки, что ни говорить, а я на него наюдил.
Возвращаюсь домой счастливый и голодный. Дома гости. За обедом в столовой солнечно, и дым от папирос легкими синеватыми волокнами переливается в золотых лучах, которые сильными снопами бьют в окна. Форточки открыты, и слышно, как на улице кричат мальчишки, чирикают воробьи и полнозвучно, нескладно перезванивают в церквах.
За обедом я наедаюсь шоколаду.
Часов в пять отправляюсь на полянку и в глубине души хочу увидеть Таню. Срываю в садике прутик сирени с зелеными, сочными почками, обкусываю на ходу горькую, весеннюю корочку и, захлопнув за собой калитку с жестянкой: 'Вход старьевщикам воспрещен', замираю. На скамеечке, где обыкновенно ночью сидит дворник в тулупе, теперь устроилась Танюша и с ней еще какая-то белокурая девочка. Танюша в чем-то синеньком, в белом фартушке, и в косичках у нее бантики.
В желудке у меня становится пусто и холодно, как перед экзаменом.
- Таня... здравствуйте!
Танюша смотрит на меня не то удивленно, не то разочарованно.
- Здравствуйте, - вяло говорит она. - Познакомьтесь с моей подругой. Ольга.
Я неловко по очереди мну в потной руке две розовые душистые ручки и недоумеваю: 'Чего это они такие... кислые?' И вдруг соображаю: 'Ах, я дурак, дурак. Да ведь пасха. Нужно целоваться. Ничего не поделаешь'.
- Ах да! - развязно восклицаю я. - Христос воскресе! Я и забыл.
У девочек лица расплываются в счастливые улыбки, и они, опустив ресницы и покраснев, говорят в один голос:
- Ах, нет, нет, что вы! Мы с мужчинами не христосуемся.
Пудовая гиря сваливается у меня с души. Все хорошо, но в любви самое паршивое это то, что надо целоваться.
...А колокола звонят, звонят, и кажется, что и завтра, и послезавтра, и через год - все время в воздухе над счастливой землей будет стоять светлый, утомительный, весенний звон.
Начало 1914 г.
РУЖЬЕ
Перед самым отъездом на войну штабс-капитан запаса Перченко взял на руки своего пятилетнего бутузика Шурку, крепко поцеловал его щечку, покрытую нежным пушком, как персик.
- Ну, будь умником, не капризничай, не раздражай мамочку и пиши мне почаще... А главное - не раздражай мамочку. Будешь послушным - привезу тебе с войны настоящую немецкую винтовку.
Отцовская ласка была для Шурки в редкость. Она разнежила его.
От коротко остриженных усов и бритого подбородка Шурке сделалось хорошо и щекотно. Он выпростал из-под отцовского рукава правую ручонку, нежно потрогал ремень и припал круглой головкой к погону.
- Верно привезешь?
- Что?
- Винтовку.
- А! Привезу, привезу, будь, братец, благонадежен.
На вокзале было очень шумно и многолюдно. Высоко под самым потолком ярко горели два электрических шара, и от каждого человека падало по две тени. Шурке это казалось необъяснимым и