В комнате было трое, но третьим была не Салли. Третьим был парень лет восемнадцати- девятнадцати, невысокий и худой. Он сидел на деревянной скамье, откинувшись спиной к стене, и пил из большой бурой кружки, окутанной паром.
— Я думаю, надо копать выше по ручью, — сказал парень, но Сэм ничего не понял, да и голос зазвучал как-то иначе, словно бы это говорилось сейчас, а не в другое время. — Я думаю, в этом направлении надо двигаться.
— Ты пойдешь в том направлении, какое я тебе указал, и больше пи в каком. И ты не будешь больше работать в шахте, когда льет дождь. В овраге полно ручьев, ты знаешь. Под почвой еще больше, чем сверху. И они и дождливые дни несутся с бешеной силой. Тебе это известно. Отлично известно. Тебе говорили. Скажи спасибо, что жив.
— Папа.
— И то чудо, что удалось тебя вырастить до этого возраста. Теперь уж я не собираюсь проигрывать бой.
— Он нас слышит, папа. По-моему, он все слышит. По-моему, он глядит на тебя.
В комнате горела желтая керосиновая лампа, окно за сетчатой занавеской было как черная дыра. Видно, наступила ночь. Комната была странная, вроде пещеры, топором вырубленная. Грубо тесанные стропила под крышей. Огромный камин в виде трубы, сложенный из округлых булыжников, и прямоугольная железная плита, такая же, как дома у мамы. Стол, сколоченный из досок и выскобленный до медвяной желтизны. Кресла с вытертой старой обивкой, с деревянными подлокотниками в чехлах. Вдоль стен — деревянные лавки. И кушетка, длинная, жесткая волосяная кушетка под выцветшей обивкой, на ней лежал Сэм. Под головой у него была подушка, а с краю, чтобы Сэму не скатиться и не упасть, сидел мистер Хопгуд.
Сэм не знал, что сказать. Если женщина так о нем думала, надо было уходить. А уходить но было сил, и чувствовал он себя плохо, и ночь на дворе. Ночь на дворе, и снег на земле.
— Ну, что, миленький? — спросила миссис Хопгуд. — Очухался? Знаешь, как ты нас всех напугал.
Сэм отрицательно покачал головой.
— Что ты?
Сэм опять покачал головой.
— Подсади его повыше, Джек. Откинься на подушку. Берни, подложи Сэму за спину еще одну подушку. Вот так, миленький. Вот тебе миска вкусной бараньей тушенки и добавка будет, если захочешь. Может, помочь тебе, миленький? Сам управишься, да? И потом — сразу в постель.
Глаза Сэма наполнились слезами.
Ему было непонятно.
Но Салли действительно в комнате не было, и видеть он се не мог.
СЕМНАДЦАТЬ
Наверное, это пробуждение было приятнее, чем накануне. Было тепло, по крайней море сначала, и чисто. Правда, вытянув ногу, он задел что-то под одеялом: остывшая грелка. Это бы еще полбеды, но дело в том, что там в ногах вся постель оказалась такой же жгуче холодной, как воздух вчера на перроне, когда он вышел из поезда. Сэм в ужасе поджал ногу.
На душе у него было неспокойно, неясно, и сразу припомнилось почему. Воспоминания сами роились в голове. Сложить их в одну картину было нетрудно. Они сами сошлись все вместе одним темным, мрачным, гнетущим роем. Какие ужасные вещи она о нем говорила, совершенно ужасные. И пусть потом она хлопотала над ним, накормила, уложила в постель, все равно, что бы ни было потом, сначала ему нанесли обиду. Из-за этого ему еще и сейчас хотелось плакать, хотя целая ночь пролегла в промежутке. Что она о нем говорила! Как его обзывала! Слова ранят больше, чем палки, камни и трамваи.
Светало. Окошко напротив посерело, занимался день. Начали проступать отдельные предметы, похоже, будто в этой комнате раньше жила какая-то девочка, которой теперь нет. Она, наверно, ушла отсюда. Наверно, и Сэму тоже пора отсюда уходить. Вылезти из постели, тихонечко одеться и уйти.
А куда? Куда уйти? Опять надо принимать решения. Кто же их будет принимать? Кто-то или Сэм?
Жалко, правда, Салли, плохо с ней получается, но через десять лет он к ней вернется. Вернется и скажет: «А вот и я, Салли. Возвратился. Я все время помнил. Все эти годы, каждый день я шел к встрече с тобой. Я не злодей, Салли, и не сумасшедший. Все, что твоя мать обо мне говорила, неправда. Я просто Сэмюель Спенсер Клеменс, знаменитый летчик, ну да, тот самый, первый беспосадочный перелет через оба полюса. Об этом во всех газетах было (и в «Геральде» тоже) и в кинохронике. Видела, наверно? Я уже был здесь однажды, много лет назад. Тогда шел снег, и тебя услали из комнаты, чтобы ты не запачкалась, не заразилась. Сэмюель Спенсер Клеменс, тот самый. Они тогда думали, что я без сознания, или сплю, или совершенный дурак, или иностранец, а я, кажется, все слышал, все-все, каждое слово. Только лучше бы мне не слышать».
Опять есть ужасно хочется. Голоден, как лев. Что же мне делать? Там на улице так холодно и все такое незнакомое. Снег, наверное, стал еще глубже. Гораздо, гораздо глубже. Я провалюсь, наверно, по пояс, а то и вовсе с головкой и утону. Утону в снегу. О господи! В снегу не поплывешь. И некуда. Ни плыть, ни смотреть. Некуда податься. Я так, пожалуй, потеряю дорогу и погибну. Только вот как можно потерять дорогу, если и без того не знал, куда идти? Холод какой стоит. Где я здесь куплю себе пирог? Здесь на пятьдесят миль не встретить ни одной пирожковой лавки. Разве здесь можно купить такой картофельный пирожок, как у Джо? Здесь их, наверное, еще не изобрели. Придется мне питаться листьями с деревьев. А может, дождаться завтрака, а уж потом тихонько удрать? На Муррее, говорят, так хорошо, солнечно. Вот куда мне надо было податься. Чертов старик Мо. Отправил меня в Долину Папоротников. Отправил прямо в снег. То есть про снег-то кому в голову могло прийти?
Сказать обо мне, что я дефективный. Это что же значит — недоделанный? Обо мне сказать, что я хворый. Вот у бедняги Пита, например, диабет, она про диабет тоже помянула. Бедняжка Пит. Но разве к нему из-за этого кто-нибудь плохо относится? Несправедливо. Хворый? Какое ужасное, отвратительное слово. Все равно, как сказать, что ты грязный или еще там что-нибудь. Что от тебя плохо пахнет. Что ты нечистый, как свиньи в вонючем свинарнике. И выслала Салли из комнаты, будто я могу на нее плохо повлиять, будто я испорченный, гнилой какой-нибудь и Салли вредно дышать одним со мной воздухом.
Хочу к маме.
Нет. Неправда. Беру свои слова обратно. Вовсе я не хочу к маме. Ты прости меня, мама, это я не в обиду тебе. Но мне уже четырнадцать с половиной лет. Без нескольких дней. И к маме я, само собой, вовсе не хочу. И к папе не хочу. Никто мне не нужен. Тетечка, например, — избави бог. И маленькая Роз, противная девчонка, пусть провалится ко всем чертям. (Как она со мной все эти годы жестоко обращалась.) А вот спорим, если б только представилась возможность, Салли обязательно бы меня поцеловала. Салли бы меня за руку взяла. А маленькая Роз, противная, сама меня подначивала, и даже ни разу обнять не позволила. Вон двоюродные братья такое мне рассказывали про своих девчонок! На другой планете они живут, что ли. Четырнадцать с половиной лет человеку, и еще ни разу не целовался. В моем возрасте второго такого, я думаю, не найдешь. Но вчера у меня, по-моему, была реальная возможность, по-моему, была, а я взял и удрал. Наверно, я кончу жизнь отшельником в пещере. Я, должно быть, из тех, кому никогда в жизни духу не хватит. Такой же трус, как маленькая Роз. На моей могиле так и напишут: «Здесь лежит Сэм, чистый, как первый снег. Не по собственной воле, а лишь по недостатку храбрости». Надо отсюда убираться. Ничего не поделаешь.
— Сэм.
Это мистер Хопгуд. Он стоит в дверях, в руке у него бритвенный помазок, глаза скошены, а на щеках — белая пена, как рождественская борода.
— Да, сэр, — ответил Сэм.
— Выспался?
— Да, сэр.