— Нет. Папку-то я нашел. Отнес ее в малый архивный, чтобы там внимательно просмотреть. Первого контракта в папке не было.

Не проявляя особого интереса, Клаудиа заметила:

— Ничего удивительного. Эсме Карлинг не сходит со страниц нашего каталога вот уже тридцать лет. Этот контракт могли двадцать лет назад куда-то не туда положить. — Вдруг, с неожиданной силой, она воскликнула: — Послушайте, с какой стати я должна попусту тратить время только потому, что Адам Дэлглиш желает поболтать с коллегой-поэтом?! Нам вовсе не обязательно всем оставаться здесь, в зале.

— Но он говорил, что хочет видеть нас всех вместе, — неуверенным тоном возразила Франсес.

— Ну так он уже видел нас всех вместе. Теперь он вызывает нас по отдельности. Когда я ему понадоблюсь, он найдет меня в кабинете. Будьте добры сказать ему, что я у себя.

Когда она ушла, Джеймс сказал:

— Знаете, она права. Может, у нас и нет настроения работать, но ведь еще хуже сидеть здесь, ждать и смотреть на это пустое кресло.

— Но ведь мы на него вовсе не смотрим. Мы очень старательно на него не смотрим, все время отводим глаза в сторону, как будто Жерар — предмет, вызывающий стыд или смущение. Я не могу работать, но мне хотелось бы выпить еще кофе.

— Тогда пойдем за ним. Миссис Демери должна быть где-то здесь. По правде говоря, мне хотелось бы услышать ее собственный рассказ об интервью с Дэлглишем. Если это не скрасит ситуацию, то ее уже ничто не сможет скрасить.

Они вместе пошли к двери. Уже на пороге Франсес сказала:

— Джеймс, мне так страшно! Я должна бы испытывать горе, потрясение, ужас от происшедшего. Мы же были любовниками! Я когда-то любила его, а теперь он умер. Я должна бы думать о нем, об ужасной необратимости его смерти. Должна бы молиться о нем. Я пыталась, но у меня получалась не молитва, а пустые, ничего не значащие слова. То, что я сейчас испытываю, абсолютно эгоистично, подло, постыдно. Это просто страх.

— Страх перед полицией? Дэлглиша в грубости не обвинишь.

— Нет, не перед полицией. Гораздо хуже. Я напугана тем, что здесь у нас происходит. Эта змея… Тот, кто это сделал с Жераром, — воплощенное зло! Разве вы не чувствуете этого? Не чувствуете присутствия зла в Инносент-Хаусе? Мне кажется, я чувствую это уже много месяцев подряд. То, с чем мы сегодня столкнулись, кажется мне неминуемым концом, к которому и вели все эти мелкие неприятности. Мои мысли должны быть о Жераре, я должна горевать о нем. Но это не так! Я испытываю только ужас, ужас и страшное предчувствие, что это еще не конец.

— Не бывает чувств правильных и неправильных, — мягко сказал Джеймс. — Мы чувствуем то, что чувствуем. Сомневаюсь, что хотя бы один из нас по-настоящему горюет о Жераре, даже Клаудиа. Жерар был человек выдающийся. Но его трудно было полюбить. Я пытаюсь убедить себя, что то, что я сейчас испытываю — это горе. Но это не более чем та, всем свойственная и бессильная, печаль, какую испытываешь, когда умирает молодой, талантливый, здоровый человек. И даже эта печаль окрашена любопытством, приперченным смутным чувством страха. — Он взглянул ей в глаза и продолжал: — Я здесь, с вами, Франсес. Когда я буду вам нужен — если я буду вам нужен, — помните: я здесь. Я не стану вам надоедать. Не стану навязывать себя, пользуясь тем, что потрясение и страх сделали нас обоих беззащитными. Я просто предлагаю вам все, что может вам быть нужно, и тогда, когда это будет вам нужно.

— Я знаю, Джеймс. Спасибо.

Она протянула руку и на миг прижала ладонь к щеке Де Уитта. Впервые Франсес коснулась его по собственной воле. Она шагнула к двери и, отвернувшись от него, не заметила, какой радостью и торжеством озарилось его лицо.

25

Двадцать лет назад Дэлглиш слушал, как Габриел Донтси читает свои стихи в зале Перселла,[76] на южном берегу Темзы. Он не намеревался говорить Донтси об этом, но, пока он ждал старика, тот вечер вспомнился ему так ярко, что он прислушивался к шагам, приближавшимся к нему через помещение архива, с нетерпеливым, почти юношеским волнением. Именно первая из двух мировых войн породила гораздо более великую поэзию, и Адам порой задумывался над тем, почему же так случилось. Не потому ли, что 1914 год знаменовал смерть простодушия и невинности, что в этом катаклизме погибло нечто большее, чем унесенное войной блистательное поколение? Но несколько лет — неужели только три года? — казалось, что Габриел Донтси может стать Уилфридом Оуэном своего времени, своей — совсем другой — войны. Однако обещание тех первых двух томиков так и не было выполнено: Донтси больше ничего не опубликовал. Дэлглиш говорил себе, что слово «обещание», предполагающее пока еще не реализовавшийся талант, здесь вряд ли применимо. Одно или два из тех ранних стихотворений достигали такого уровня, до которого мало кто из послевоенных поэтов смог дотянуться.

После того поэтического вечера Дэлглиш разузнал о Донтси все, что тот хотел, чтобы о нем знали: как, живя во Франции, он уехал в Англию по делам, а тут как раз началась война. Жена и двое детей не смогли уехать, оказавшись из-за немецкого вторжения словно в ловушке. Они бесследно исчезли — никто ничего не знал об их судьбе, они не числились ни в каких официальных бумагах. Только после многих лет поисков, когда война уже окончилась, Донтси удалось выяснить, что все трое, жившие под чужой фамилией, чтобы избежать лагеря для интернированных, погибли во время британской бомбовой атаки на оккупированную Францию. Сам Донтси служил в ВВС Великобритании, в эскадрилье бомбардировщиков, но судьба уберегла его от предельной трагической иронии: в той бомбовой атаке он не участвовал. Его поэзия была поэзией современной войны, это были стихи об утратах, горе и страхе, о дружбе и мужестве, о трусости и поражении. Мощные, пластичные, жестокие, они сверкали лирическими строками необычайной красоты, звучали в мозгу, словно разрывы снарядов. Огромные «ланкастеры» тяжеловесными чудищами вздымались вверх, неся в брюхе смерть; темные безмолвные небеса взрывались какофонией страха; мальчишки его экипажа, за которых он, немногим старше их, был в ответе, неловкие в своем неуклюжем снаряжении, взбирались в хрупкую металлическую раковину… И так ночь за ночью, назубок выучив арифметику выживания, понимая, что эта ночь может быть последней, что — вполне вероятно — именно в эту ночь они будут пылающими факелами падать с неба на землю. И всегда — чувство вины, ощущение, что этот еженощный ужас, одновременно пугающий и желанный, есть искупление, что происходит предательство, которое может искупить лишь смерть, твое личное предательство, словно в зеркале отражающее великую всемирную опустошенность.

А теперь он был здесь, этот ничем не примечательный старый человек, — если вообще можно о старом человеке сказать, что он ничем не примечателен, — не согбенный, но волевым усилием держащийся прямо, как будто стойкость и мужество могут с успехом преодолевать разрушительные бесчинства времени. Старость порой порождает полноту, скрывающую характер в безличии морщин, либо, как в этом случае, обнажает лицо так, что лицевые кости выступают, словно у скелета, ненадолго одетого сухой и тонкой, как бумага, плотью. Однако волосы его, хотя и поседевшие, были по-прежнему густыми, а глаза такими же живыми и темными, какими Адам их помнил. Сейчас эти глаза смотрели на него пристальным, вопрошающе-ироничным взглядом.

Дэлглиш быстрым движением выдвинул из-за стола стул и поставил у двери. Донтси сел.

— Вы поднимались сюда с лордом Стилгоу и мистером Де Уиттом, — начал Дэлглиш, — что-нибудь поразило вас в этой комнате, если не говорить о находившемся здесь трупе?

— Не сразу, если не говорить о неприятном запахе. Труп, полуобнаженный, гротескно декорированный — каким был труп Жерара Этьенна, — резко воздействует на все чувства сразу. Через минуту, возможно, чуть раньше, я увидел и кое-что другое, да к тому же с необычайной ясностью. Комната показалась мне другой, какой-то непохожей на себя. Она выглядела пустой, хотя это было не так,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату