Глава 3. Фредегонда
Несмотря на дорожные ухабы, скрип повозок и недовольное мычание быков, девочка наконец заснула. Много часов подряд она боролась с усталостью, уверенная в том, что, как только она уснет, кто- нибудь из франков перережет ей горло. Эти бесконечные часы она провела, сидя прямо на голых досках, замерзшая, скорчившаяся среди мешков с зерном и бочонков с пивом, пристально следя за каждым жестом, взглядом и словом окружавших ее людей. Из этих наблюдений она заключила, что человек, который сейчас шел рядом с упряжкой быков, не опасен, так же как и тот, который вел вторую повозку. Они были не из этого городка — ни тот ни другой, — но, кажется, они не были солдатами. Опасность исходила от двух других. Закутанные в длинные плащи, подбитые мехом, они ехали без стремян на низкорослых гнедых лошадях с длинными гривами. На поясе у каждого был боевой топор и скрамасакс В первые часы путешествия она не отводила глаз от этих ужасающих мясницких орудий, невольно представляя, как холодная сталь входит в ее плоть и рассекает внутренности и дымящаяся кровь льется на снег… Когда они достигли леса и очертания Ла Сельвы растворились в тумане, она едва не решилась выпрыгнуть из повозки и попытаться убежать, помчавшись прямиком через заросли, — всадники на лошадях вряд ли смогли бы ее преследовать. Но куда ей было идти потом? Сиссонн, ближайший город, был во многих лье отсюда, к тому же говорили, что там нет никого, кроме саксонцев, которые еще хуже этих грубых франков… У нее не было ни теплого плаща, ни прочных сапог — только накидка из грубой шерсти и кожаные башмаки, которые нашел для нее аббат, и в лесу она рано или поздно погибла бы от холода или волчьих клыков. Лучше уж мгновенная смерть под ножом этих убийц…
В результате отказа от побега ею полностью завладела уверенность в том, что она не сможет избежать своей участи. Понемногу впадая в забытье, она пыталась представить себе знакомые лица Уабы и Старшей, но видела только образы, оставшиеся в памяти после той ужасной ночи, — словно бы все эти годы они были ее единственной семьей.
Внезапно одно из деревянных колес угодило в колею с замерзшей водой, и девочка мгновенно проснулась с криком ужаса, что привлекло внимание одного из всадников. Он взглянул на своего приятеля, и оба расхохотались. Затем они отъехали, больше не обращая на нее внимания.
— Ты хорошо поспала, малышка?
Девочка села и плотнее запахнула потрепанный шерстяной плащ. Погонщик быков расположился в повозке, удобно устроившись среди мешков с зерном На его лице были видны лишь смеющиеся глаза, толстый нос и покрасневшие скулы — все остальное было скрыто бесформенной шапкой и густой седой бородой.
— Ты совсем замерзла, как я погляжу, — сказал да, — Садись рядом со мной, так быстрее согреешься. Он распахнул полы подбитого мехом плаща, и девочка, не раздумывая, скользнула к нему. Погонщик был толстый, и от него шел крепкий запах конюшни и кухни. Она прижалась к нему, словно к отцу. Сердце у нее билось учащенно, горло сжималось.
День уже клонился к вечеру, а она была все еще жива Она некоторое время проспала, а ее не убили…
По причине, которой она не могла понять, аббат не отдал приказа своим людям убить ее, иначе это было бы уже сделано. Однако это казалось таким простым и таким необходимым решением… Когда утром они проснулись, пятно крови на простыне свидетельствовало о том, что аббат лишил ее невинности — иными словами, что она не была одной из «священных шлюх», в чем он обвинял ее накануне. Они не обменялись ни словом. Молодой священник едва осмеливался порой взглянуть на нее, и она продолжала сидеть голая на смятой постели, чувствуя, как нарастают в нем тревога и угрызения совести — пока он не оделся и не ушел Чуть позже служанка, местная жительница, принесла ей горячего молока и бесформенную одежду. Служанка тоже ничего не сказала, но ее глаза были полны презрения. Вскоре вернулся Претекстат, одетый по-дорожному, — в высокие грубые сапоги, подбитый волчьим мехом плащ и вязаный шерстяной шлем, из-за которого он стал похож на старуху. Делая вид, что не заметет ее присутствия, он собрал со стола свои пергаменты, перо и чернильницу, уложил все это в сумку, висевшую у него на плече, и направился к двери. Только на пороге он остановился и обернулся.
— Обоз с продовольствием уезжает в город через час. Ты отправишься с ним. Я отдал распоряжение, чтобы тебя определили в служанки к благородной даме Одовере, — если она согласится.
Он уже собирался выйти, когда девочка все же решилась задать вопрос, который не давал ей покоя все это время:
— А что с Матерью? Где она?
Претекстат снова остановился.
— Чародейка? Я же сказал тебе, что ее осудили и приговорили к рабству, как и другую девчонку… Тебе еще очень повезло. Не забывай об этом!
Он быстро взглянул на нее и, казалось, хотел еще то-то добавить, но передумал и вышел.
Девочка закрыла глаза, прижала колени к груди и уткнулась в них лицом Аббат все же удержался и не сказал, что ей бы стоило его поблагодарить, — но не был ли он и впрямь, по крайней мере в своих собственных глазах, ее спасителем и не уберег ли ее от участи гораздо худшей, нежели рабство? Чародеев и отравителей ждала одинаковая кара — смерть или рабство, в зависимости от степени вины, а потом — вечное проклятие и огонь преисподней… Однако Уаба не была чародейкой. Конечно, она умела готовить целебные снадобья; конечно, к ней приходили со всей деревни, прося изготовить талисман, вкопать на поле столб-оберег для защиты посевов или совершить обряд для того, чтобы плодоносили деревья, — но чародейки, как известно, убивают людей, а Мать ни разу никого не убила Монахи были далеко, а их единый Бог, которого они считали всемогущим, не мог уберечь поля от пожаров и наводнений, а людей — от змеиных укусов, дать хороший урожай или послать дождь… Уаба конечно же не была чародейкой, Уаба, которую она никогда больше не увидит…
Тревога, страдание и стыд, одолевавшие девочку с самого отъезда, так что мучительно давило в груди, понемногу рассеялись, но вместе с ними исчезли и остатки храбрости. Она не могла даже плакать и лишь дрожала всем телом, не столько от холода, сколько от отвращения. От вращения к себе и к тому, что с ней произошло, — аббат несправедливо обвинил ее, а она не стала его разубеждать; от отвращения к удовольствию и к мучительной дергающей боли внутри. И прежде всего — от отвращения к собственной тайной радости из-за того, что она все еще жива, несмотря на все мерзости, пережитые за последние дни. Она помнила взгляд аббата, потом — служанки, потом — снова аббата, когда он остановился на пороге, перед тем как выйти… То, что она приняла за смущение или угрызения совести, возможно, было лишь скукой. Однако она видела его раздетым, стоявшим перед ней на коленях, во власти желания, которое она в нем вызвала «Разве она не была достойна ни его любви, ни ненависти, ни даже презрения? Аббат изнасиловал девственницу — хорошенькое дельце! Пусть ее отошлют в город, с глаз долой, чтобы все о ней забыл. Одна-единственная ужасная ночь полностью вырвала ее из прежней жизни, разлучила со всеми, кого она любила, сделала ее сразу женщиной и рабыней, лишила всего и обещала лишь жалкое существование служанки. Только холод сейчас мешал ей сорвать поясок из змеиной кожи, на котором висели амулеты и среди них самый ценный — змеиное яйцо. Магия не смогла защитить ее от клеветы, как она верила раньше. Это сделало наскоро Удовлетворенное желание человека, который теперь оттолкнул ее,