— Вот сами же говорите: Россия, Россия…
—
В этом диалоге двух персонажей повести — намёк и на осмысление её идеи. Беспросветно, жутко порой в деревне этой — в России. Бунин видит это не потому, что ему хочется видеть это (как Горькому), а по присущей ему трезвости видения и по преимущественному вниманию к внешнему. Он видит: плохо — и говорит: плохо. Но порой слишком много этого 'плохо'.
Жизнь даётся у Бунина как поток, поскольку в ней не обнаруживается смысла, она превращается в хаос, а все действия персонажей в бессмысленную суету. Как одолеть этот хаос, и можно ли его одолеть? Где обрести критерий верный? Можно бы ответить в вере единственно. Но…
Наблюдением Ильина пренебрегать не стоит: 'Бунин —
Бытие героев Бунина вне-духовно.
И оно вне-исторично. Историческая, социальная, даже национальная стороны жизни для Бунина не интересны. История для него всё больше превращается в бессмыслицу.
Порой кажется, что в поисках смысла бытия Бунин приникает к духовным ценностям. Так, ему как будто близко, дорого терпение как коренное свойство мужика, но для писателя оно превращается в бытовую подробность жизни русской деревни, о которой он, в числе прочих, много рассказывает в своих произведениях. И, кажется, жизнь таких мужиков представляется автору подобной существованию зверей, отчего и они сами становятся часто именно зверями, творящими смерть, зло, гибель окружающей жизни, но не сознающие, что творят, ибо, как звери, пребывают по ту сторону добра и зла ('Ночной разговор', 1911; 'Весёлый двор', 1911; «Ермил», 1912; «Будни», 1913; «Личарда», 1913… и т. д.).
'До-духовность' Бунина заставляет его вглядываться именно в мрак и хаос жизни. В этом хаосе человек безлик. Недаром многие бунинские персонажи не имеют имени: землемер, старуха, господин из Сан-Франциско, капитан, англичанин… Их безликость проявляется и в их вне-нравственности.
Можно сделать вывод, что Бунин показывает человека не только вне истории всеобщей, но даже вне истории личной: таковой нет у человека, жизнь которого бессобытийна. В жизни может быть, по Бунину, лишь одно событие: явление полноты счастья. И вся жизнь — ожидание того. Сладость жизни, влекущая к полноте бытия, — вот для Бунина часто цель и смысл её. Необходимо держать учитывать, что это его вечная тема, какие бы порой мрачные мысли ни завладевали его творческим воображением. Для Бунина всё в мире как бы разделено надвое: радость бытия с одной стороны — и всё, что мешает переживанию её полноты, с другой. Полнота же эта постигается прежде всего через переживание любви, которая
Преимущественной темой Бунина тема такой любви станет в эмигрантский период, но и в дореволюционном творчестве писатель прикасается к осмыслению, к переживанию любви всевластной и часто жестокой к человеку. В своём восприятии любви Бунин последователь Тургенева, для которого любовь была как болезнь, наваждение, всевластное над человеком. Правда, для Тургенева любовь прежде всего душевное состояние; Бунин воспринимает любовь и как плотскую тёмную власть пола. Любовь — радость и трагедия. Чего в ней больше? У всех по-разному. «Игнат» (1912), «Сын» (1916), 'Сны Чанга' (1916)… — написаны об этом.
Поэтому писатель и не видит греховной повреждённости той любви, которую превозносит. Грех и любовь (земная) — эти понятия для Бунина несовместны. Бунин поэтизирует
Своеобразную дилогию составляет с 'Лёгким дыханием' рассказ «Аглая» (1916). Образ Аглаи как бы уравновешивает образ
'А всё же, бабочки, есть каверзный, бесий слух, что умирать ей не хотелося, ох, как ещё не хотелось-то! Отходя в такой молодости и в такой красоте, со всеми, говорят, в слезах она прощалася, всем говорила громко: 'Простите меня!' Напоследок же закрыла глаза и раздельно молвила: 'И тебе, мати-земля, согрешила есмь душой и телом — простишь ли меня?' А слова те страшные: припадая челом ко земле, их читали в покаянной молитве по древней Руси за вечерней под Троицу, под языческий русальный день'.
Тянет, не отпускает человека чувство земной жизни. Праведник перед Небом становится грешником перед матерью-землёй. Христианское покрывается языческим. Ибо в человеке, даже в праведнике, сильна его 'утробная сущность', которую Бунин видел в каждом, даже называя её 'лёгким дыханием'. 'Такая наивность и лёгкость во всём, и в дерзости, и в смерти, и есть 'лёгкое дыхание', «недоуменье», — разъяснял он сам позднее. Эту тему Бунин осмысляет через буддизм как тяготение Личностью, от которой необходимо освободиться, чтобы исполнить своё назначение.
Вот — центр тяжести всех мучительных бунинских внутренних метаний, как будто не слишком и видных извне. Полнота жизни — в Личности. И рядом сознание необходимости отвергнуть Личность. О, он хорошо видит природу того, что всё более признаёт за истину. Недаром один из персонажей Бунина ставит в один ряд столь значимые имена: '…я не раз чувствовал, что мог бы поклоняться разве только им, этим страшным богам нашей прародины, — сторукому Браме, Шиве, Дьяволу, Будде, слово которого раздавалось поистине как глагол самого Мафусаила, вбивающего гвозди в гробовую крышку мира…'.
Дьявол — божество отвержения Личности. И не он ли горделиво царит в мире, который горделиво возносит себя над всем бытием как высшая истина, в мире цивилизации? Самый жестокий приговор цивилизации выносит Бунин в рассказе 'Господин из Сан-Франциско' (1915).
Символично наименование главного персонажа рассказа —
Мир цивилизации — мир грубой фальши, мир не-жизни. Здесь играют в жизнь, а не живут, как играют в любовь нанятые актёры, которым до смерти надоела их игра. И следит за всем этим то самое божество: дьявол. Что за ужас убил господина из Сан-Франциско? Об этом Бунин рассуждал и прежде, и сформулировал точно. Этот страх, ужас — страх, ужас безбожия. Нельзя выразить жёстче тщету стяжания
Бунин жесток к цивилизации, к культуре цивилизации, противопоставляя её подлинной непосредственности жизни. Поразителен рассказ «Старуха» (1916). Плач, горький плач безвестной старухи, выражающий истинное её страдание, противопоставлен кривлянью и фальши бездушного мира. Бунин прибегает здесь к толстовскому приёму
