человека могла быть запятнана или вообще разрушена. Стайн не придавал этому значения.
— Еврей, поэт и вольнодумец, — заявлял он о себе. — Шляпный фокус, после которого публика приходит в смущение!
Однажды мы с Джоком зашли в столовую и заняли место в очереди. Стайн, стоявший впереди, позвал нас к себе, но Джок наотрез отказался подходить к нему. Он уважал нашего репетитора, однако избегал его на публике. Джок считал, что слишком тесные отношения со Стайном могли вызвать плохие ассоциации и нанести вред его репутации.
— Какая чушь! — возмутился я. — Стайн умнее половины наших преподавателей. Он в два раза лучше их как писатель, в три раза больше работает и, пожалуй, является единственным репетитором, который действительно занимается со студентами. Просто в отличие от карьеристов и лизоблюдов он имеет мужество говорить о том, что думает.
Политические взгляды Стайна выделялись левым радикализмом, однако сам он принадлежал к богатому семейству. Однажды я посетил их особняк в йоркширском Вест-Ридинге и поразился тому, что земли, которыми они владели, раскинулись на целых семьсот акров. Стайн по линии отца происходил от Ротшильдов. Его матушка состояла в родстве с племянницей Бенджамина Дизраэли. Семейный капитал пополнялся от торговли шерстью. Ледереры — родня его матери — имели фабрики в Брэфорде, Лидсе и Бингли. Великий дед Стайна по имени Хайман внедрил концепцию трудовых поселений. Он обеспечивал своих рабочих кровом, предоставлял им медицинское обслуживание и помогал их детям получать образование. Это превышало все стандарты того времени. Его эссе «О совершенстве человеческой природы» входило в список материалов, рекомендованных для чтения на курсе естественных наук.
В те дни оксфордский социальный курятник возглавлялся выходцами из богатых и древних семейств. Они обладали (или делали вид, что обладают) следующим созвездием достоинств: атлетической удалью — особенно, если она не требовала больших усилий; безудержным употреблением алкогольных напитков; безрассудной смелостью в езде на лошадях, автомобилях или самолетах; презрением ко всем проявлениям религии, политики и коммерции; вялым пренебрежением к альма-матер и академическим достижениям. Представители университетской элиты восторгались идеями Гитлера. Многие из них рукоплескали Мюнхенскому пакту 1938 года. Они высмеивали «красных коммунистов» и оппонентов подобного умиротворения. Черчилль, по их мнению, был ничем не лучше — консервативным ура-патриотом и подстрекателем к войне.
Я ненавидел этих подонков. Так же поступал и Стайн. В Винчестере он славился своим отвращением к двадцатому веку. Стайн отказался от курса по вождению машины. Он верил в реинкарнацию. На вопрос, какой религии он следует, Стайн неизменно называл индуизм. Он говорил и читал на французском, немецком и итальянском языках; мог бегло переводить с классического греческого и с латыни. Но чем больше антисемитизма наблюдалось в прессе и в речах правительства, тем сильнее он сближался с единоверцами и тем чаще говорил об иудаизме. Стайн писал письма в редакции и жертвовал чеки на различные дела еврейской диаспоры. По пути в университет он прочитывал как минимум шесть газет. Я знал об этом, потому что сам иногда забирал их для него на почте. Стайн был подписчиком «Таймс» и «Манчестер Гардиен», «Дэйли Мейл» и «Дэйли Экспресс», «Ивнинг Стэндарт» и «Нью-Йорк Геральд-Трибюн». Примкнув к коммунистам, он участвовал в демонстрациях у стен парламента. Несколько раз дело доходило до ареста. Как я уже говорил, в конце тридцатых годов в Англии наблюдались прогерманские и пронационал- социалистские настроения. Стайн намеренно носил длинные волосы и неряшливую одежду. Он был явно «не того сорта». Вокруг него роились слухи. Стайн смеялся над ними и заявлял, что такая клевета похожа на наветы, направленные против Сократа, — «восхваление новых богов и растление малолетних граждан».
Его изгнание из университета произошло по вине студента, которого я назову просто Б. (Б. был прекрасным крайним нападающим в нашей команде по регби; позже он пошел служить в военно-морскую авиацию и погиб, когда его подбитый штурмовик упал на Золотистый пляж в день «Ди»[22] — 6 июня 1944 года.) Б. восхищался Стайном. Он любил его, но держал свои чувства в тайне. Страшась скандала, который мог бы разразиться, посмей он действовать по воле эмоций, Б. тем не менее записывал свои запретные желания и грезы в личном дневнике. Его отец, известный адвокат, однажды прочитал эти строки. На следующий день, как все мы узнали, в дверь нашего репетитора постучали два полицейских инспектора. Стайн думал, что данный арест был связан с его активностью, направленной в защиту еврейских эмигрантов. Но офицеры указали другую статью уголовного кодекса.
Его обвиняли в «вопиющих непристойностях» и «подстрекательстве мужчины к неестественным порокам». Стайна арестовали за сексуальное обольщение юноши, с которым он даже не был знаком. В конце концов, обвинение сняли за недостатком доказательств, но репутация Стайна безнадежно пострадала. В то время подобный скандал мог выдержать только маститый профессор. Для простого репетитора этот крах был фатальным.
Одним из худших последствий травли стал запрет на публикацию романа. Отец Б. не удовлетворился изгнанием Стайна из Оксфорда; он сделал все возможное, чтобы расправиться с ним и в мире литературы. В те годы лишь несколько издательств осмеливались публиковать произведения, написанные в жанре, в котором творил Стайн, и отец Б. без большого труда убедил их не связываться с оскандалившимся автором. Стайн пришел к адвокату в надежде прояснить обстоятельства дела. Я сопровождал его для моральной поддержки. Но едва мы вошли в офис на улице Грейт-Титчфилд, отец Б. велел своим помощникам вышвырнуть нас оттуда.
Переживая череду неприятностей, Стайн пытался выглядеть беззаботным и веселым. Тем не менее мы, зная его характер, видели, как серьезно он относился к происходящим событиям — к человеческой подлости и хитроумному умыслу.
— Отказ от твоей книги — это утрата для всей литературы, — заявил один наш сокурсник на очередном вечернем сборище в гостиной Стайна.
— Только не для английской, — со смехом ответил наш репетитор.
Конечно, никто из нас не читал его рукопись. Стайн никому не показывал ее. Но сопереживание людей прорывалось наружу. Мы, студенты, чувствовали себя как апостолы в Гефсиманском саду. Когда Стайн попросил меня задержаться, я подумал, что он хочет поговорить о моей курсовой по Милтону, которая застопорилась на середине. Как только студенты покинули апартаменты, Стайн достал бутылку «шерри» и наполнил два бокала.
— Чэп, ты мог бы взглянуть на мою рукопись?
Я потерял дар речи. Меня переполняла гордость от предоставленной чести.
— Надеюсь, за ночь ты одолеешь ее, — сказал Стайн. — Только тебе придется читать книгу здесь. У меня нет другой копии, и я не хочу, чтобы ты выносил этот текст за пределы гостиной.
Я ответил, что прочитаю рукопись с огромным удовольствием. Меня тревожило лишь сомнение в том, что я окажусь недостойным такой привилегии.
— Не относись с пренебрежением к своим способностям, Чэп. У тебя острый ум. Я не знаю другого человека, чьим мнением дорожил бы больше, чем твоим.
Я остался у Стайна и провел всю ночь за чтением рукописи, по два-три раза возвращаясь к важным местам. Книга имела скорее политической, чем сексуальной контекст. Она напоминала Свифта, а не Рабле. Стиль был дерзким и бесстрашным; произведение выглядело более амбициозным, чем та литература, с которой я имел дело прежде. Текст оказался действительно интересным. Я боялся скатиться на пошлую и глупую критику — особенно теперь, когда Стайн продемонстрировал мне такое доверие. Куранты на башне пробили шесть часов. Я спросил у него, могу ли использовать остаток утра, чтобы привести в порядок свои мысли.
— Нет, — ответил он. — Объяви вердикт сейчас. Мы вышли прогуляться к реке. Я начал с нескольких общепринятых фраз. Стайн занервничал. На его лице появилась сердитая усмешка. Мы остановились на берегу под кронами грабов. Он вытащил просмоленную трубку. Я глубоко вздохнул:
— Книга слишком хорошая, Стайн. Слишком верная и смелая. Она выходит за рамки того, что стерпит публика. Ни один издатель не отважится опубликовать ее, и если кто-то и выпустит твою рукопись в свет, орды критиков затопчут его, а тебя распнут на кресте.
Я боялся, что моя оценка, какой бы точной и искренней она ни была, расстроит Стайна. Но вместо