Но надежда на то, что все евреи будут свободными жить на своей земле, была жива только в гимне, не улетучившемся из слабеющей памяти.

Дядя Шмуле, который вынужден был срочно переквалифицироваться из сотрудников министерства госбезопасности в брючника, но все еще, по его выражению, держал руку на пульсе всех событий, все чаще и чаще сообщал родне о дурных для евреев знаках. Во-первых, полковник Васильев перестал здороваться не только с ним, бывшим сослуживцем, но и со всеми другими евреями во дворе, а ведь раньше, как чучело на ветру, все-таки слегка наклонял голову… Во-вторых, в Москве почему-то закрыли еврейский театр и арестовали еврейских писателей. И еще, и еще, и еще…

— Ваш сынок тоже может, не приведи Господь, поплатиться за свои стишки и попасть в кутузку, — с опаской процедил Йосл-Везунчик. — Нормальный еврей стремится стать вторым Ротшильдом или Хейфецом, но что-то я не слышал, чтобы еврею позарез хотелось стать русским писателем.

— Что поделаешь, евреям хочется всего, — взгрустнула мама, решительно недовольная пристрастием сына к бумагомаранию в рифмах.

— Так-то оно так. По-моему, братья-евреи вполне могут обойтись одним графом Толстым. Я вашему стихотворцу, Хене, посоветовал бы стать адвокатом. Ведь если евреи в чем-то везде и всюду нуждаются, так это не в русских стихотворцах и романистах, а в защитниках.

— Золотые слова, — вздохнула мама. — Но разве наш сын нас послушает?

— Для моих Довида и Ицика слово отца было законом, — сказал Йосл-Везунчик.

К счастью, в нашем дворе никого не арестовали, и грозившая евреям беда прошла стороной, не задев никого из нас.

— Бог миловал, — сказал Йосл-Везунчик

На самом деле приговоренные к ежедневному страху, готовые к тому, что всех нас могут ни за что, ни про что выгнать с насиженных мест, вывезти в товарных вагонах куда-то на Север, мы дотянули в “дружной семье советских народов” до смерти ее отца — Сталина.

Од ло авду тикватейну…

“Пока жива надежда наша”, — не скрывая своей мстительной радости, снова затягивал Гордин, колдуя над искрящимся примусом и думая о том, что он еще и в самом деле может дождаться того дня, когда уедет в Израиль, где его родня своими взносами поможет ему открыть в Иерусалиме маленькую бакалейную лавочку. Перед его глазами уже маячила и вывеска над ней: Йосл попросит крупными сверкающими буквами, как на кладбищенском надгробье, вывести на жести дорогое имя — “Нехама”… Гордин уверял мою маму, что, окажись мы все в Израиле, она за свою доброту и поддержку, за соленые огурчики и квашеную капусту будет даром получать в “Нехаме” шпроты и грецкие орехи, телячьи сосиски и субботнюю халу, сахар и соль и, конечно же, свежие кибуцные яйца, которые на мировом рынке с другими яйцами и сравнить нельзя. Потому что на Земле обетованной все по-другому: и куры несутся иначе, чем в других странах.

— Вы умная женщина, Хене. Ответьте мне, пожалуйста: зачем я, Йосл Гордин, нужен “дружной семье народов”? Разве кроме меня в Литве не найдется человека, который перетаскивал бы на складе эти кипы бумаги или складывал в левый угол свежий тираж “Правды”, а в правый — “Известия”? Какими такими секретами я обладаю, чтобы меня, как собаку, держать на цепи и не пускать туда, куда мне хочется? В солдаты не гожусь, должностей никаких не занимаю, в партии не состою.

— Нас всех, Йосл, на цепи держат.

— Если они нас так не любят, какой же резон нас никуда не пускать?.. Выгоните! Дайте нам развод!..

— Ишь чего захотели!..

Ни на одного соседа Гордин не тратил столько слов, сколько на мою маму. Его подкупали ее неназойливая участливость и ехидная доброжелательность, притягивали искренность и простота в обхождении. При ней, только при ней он не стеснялся быть беспомощным и трусоватым, щедрым и расчетливым, грубым и доверчивым, как ребенок.

— Ждать надо, Йосл. Ждать. На свете кроме глупостей ничего быстро не делается.

— До каких пор ждать? — хорохорился Гордин. — До тех пор, пока меня с ними разведет смерть?

— Всякое может произойти… Кого с ними разведет смерть, а кого, как говорят цыгане, дальняя дорога.

Мою маму, еще нестарую, больную, с “дружной семьей советских народов” и с обещанными дармовыми сосисками и кибуцными яйцами в иерусалимской лавочке “Нехама”, к великой жалости, развела смерть. Но до самого последнего дня она старалась помочь Гордину, пыталась свести его со своей приятельницей Фрумой, польской гражданкой, и уговорить, чтобы он не упрямился и заключил с “полькой” фиктивный брак и через Польшу чин-чинарем уехал в желанный Иерусалим.

— Я хочу туда уехать честным человеком, — сказал Гордин, — без всякого шахера-махера. Говорите — транспортный брак, а если эта ваша фиктивная Фрумочка от меня не отвяжется… Что я с ней тогда буду делать?

— Что вы с ней будете делать? — усмехнулась мама. — То, что делают все мужчины с женщинами.

— Нет.

Честность обрекла Йосла-Везунчика на четыре года ожидания, чтобы отправиться на Святую землю без всякого шахера-махера. Все эти четыре года подряд он каждое утро спускался к почтовому ящику, надеясь выудить оттуда ответ на вызов его израильской родни. И, не найдя никакой казенной бумажки, Йосл-Везунчик заступал, как часовой, на свой пост у примуса, принимался жарить яичницу и для поднятия духа подбадривать себя новой песней, соответствующей его сокровенной мечте:

Мы парни бравые, бравые, бравые, И, чтоб не сглазили подруги нас кудрявые, Мы перед вылетом еще Их поцелуем горячо И трижды плюнем через левое плечо. Пора в путь-дорогу, Дорогу дальнюю, дальнюю…

Больше всего Гордину были по душе слова “перед вылетом” и гревшее его душу предложение: “Пора в путь-дорогу, дорогу дальнюю, дальнюю…” Он просто смаковал его, как свою любимую пищу — яичницу с солеными Хениными огурчиками и квашеной капустой.

Смаковал, смаковал и своей незамысловатой песенкой о дальней дороге в конце концов вымолил у безжалостного ОВИРа присланное по почте разрешение на выезд.

Гордин медлить не стал, никаких прощальных церемоний не намеревался устраивать — сходил на еврейское кладбище, поклонился праху моей мамы, которая всегда в самые тяжкие времена его поддерживала; криками “Кыш, кыш!” прогнал с молодой туи, нависавшей над красивым надгробием, настырных ворон и прошептал поминальную молитву.

Когда Йосл-Везунчик вернулся с кладбища, он быстро собрал свои пожитки, проверил все выездные документы и авиабилет на Тель-Авив, присел, выпил с соседями на посошок и пожелал им долго не задерживаться в “дружной семье народов”.

— Напишите, когда приедете, — попросил отец. — Как вас встретили родственники, как устроились на новом месте.

— Смотрите там, Йосл, в оба, — не преминул съязвить бывший кагебист, а ныне портной-брючник Шмуле. — От большого количества евреев их качество к лучшему не меняется. Там тоже вас могут за милую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату