душу вокруг пальца обвести и оставить в дураках. Может, Бог нас и впрямь избрал среди прочих народов, но я сильно сомневаюсь, что каждый еврей в отдельности — обязательно Его избранник.
Но Йосл-Везунчик не реагировал на его странные выпады и обидные напутствия. Болтает — ну и пусть себе болтает на здоровье. Гордин уже был там — в собственной бакалейной лавочке на улице Райнес, по соседству с домом его шурина Эли Бинштока и в своем резвом, не обузданном прежними утратами воображении уже аккуратно раскладывал по полочкам все товары.
Долго о новом жителе Израиля его соседи в Вильнюсе ничего не знали. Писем он никому не писал, видно, с головой ушел в торговлю привозными из-за рубежа шпротами и грецкими орехами, фирменными телячьими сосисками и кибуцными яйцами, субботними халами и отечественным вином.
Правда, отцу все-таки удалось кое-что о нем узнать от своего старого заказчика, бывшего партизана отряда “Смерть фашистам”” и парторга типографии, ездившего в составе делегации Литвы на какой-то съезд ветеранов Отечественной войны в Хайфу. Сам он с Йослом-Везунчиком не встречался, говорил с ним только по телефону, да и то коротко. Гордин и впрямь открыл бакалейную лавочку под названием “Нехама”, но дела у него якобы шли ни шатко, ни валко. Место было не очень доходное, да и конкуренция поджимала: куда ни повернешься — такие же лавчонки, на прилавках которых — те же фирменные телячьи сосиски и ни с чем не сравнимые кибуцные яйца.
Время катило вперед, громыхая событиями. Расстрелянных писателей-евреев признали невиновными; с врачей, несправедливо осужденных к смерти и к посмертному позору, сняли убийственное клеймо отравителей; живых евреев стали понемногу отпускать к своему народу на историческую родину в Израиль; в комнату Гордина вселилась дочь директора типографии Вениамина Евсеевича Гинзбургского — студентка медфака Клара. И уже казалось, что только кривоногий примус на осиротевшей кухне напоминает о Гордине.
И вдруг, незадолго до перестройки, из Иерусалима пришло письмо от шурина Йосла-Везунчика — учителя математики Эли Бинштока. На ломаном русском языке он с прискорбием извещал соседей, что Иосиф Бен Авраам Гордин на семьдесят шестом году жизни скоропостижно скончался в мемориальном парке под Иерусалимом. Усталый старик присел на свой раскладной стульчик отдохнуть под кипарисами, высаженными на его бакалейные деньги и названными в память о его погибших сыновьях Довидом и Ициком, прикорнул и больше не проснулся.
— Лавочник, а умер, как настоящий праведник, — сказал дядя Шмуле, осторожно вырезая портновскими ножницами из конверта для своей коллекции редкую марку с изображением президента государства, которое еще по исстари заведенному обычаю продолжали обзывать агрессором…
— Да, Йосл — Везунчик! Не каждому дано так умереть, — выдохнул мой отец, отложил в сторону сантиметр и вышел на кухню.
— Как умереть? Что ты имеешь в виду? — спросил дядя Шмуле и, навсегда приученный к бдительности, на всякий случай сунул президента враждебного государства во внутренний карман пиджака.
— А так — сел на свежем воздухе под кипарисами на раскладной стульчик и под тихий шелест своих детей — Довида и Ицика, которых он любил больше жизни, закончил свои земные скитания…
Отец взял сковороду, зажег, как вечный огонь, примус, достал из ящика три яйца и, безбожно перевирая песенку Гордина про бравых парней и про дорогу дальнюю-дальнюю, принялся неизвестно для кого жарить яичницу…
Примечания
1
Кто меня проводит
В мой последний путь…
2
Пока жива надежда наша…