— Не беспокойтесь. Я подниму вашего офицера, — успокоил я его, нагнулся и водворил на место оброненную фигуру.
— Спасибо. Трудновато стало мне, старику, землице кланяться — нагнусь, а разогнуться не могу. — Он сделал длинную рокировку и продолжал: — Так на чем же мы с вами остановились? Ах, да! На моих потомках… Плохо, конечно, когда потомки не успевают к похоронам родителей. Но что поделаешь? Ведь, если хорошенько подумать, таков железный закон природы: детям жить, а нам, старикам, помирать… — Он вздохнул, отправил сползшие на конец носа очки в роговой оправе на прежнюю высотку, взял белого пехотинца противника и повертел в своей большой, с набухшими венами руке. — Сейчас я у вас, милейший, пешечку съем. С лишней пешкой шагать к победе веселей, как говаривал директор шахматного клуба, мой первый учитель Евсей Исаакович Зельдин.
— Ешьте, ешьте. Пусть вам будет на здоровье, — сказал я, надеясь, что это начало Сталинграда и что через пять-десять ходов я буду наголову разбит.
— Если хотите, можете взять свой ход обратно. Вам я в порядке исключения разрешаю.
Зюня оживился, глаза его засияли. Видно было, что он испытывает удовольствие от собственного многословия, от своей доброты и великодушия. Зюня, согбенный, невзрачный Зюня в нелепых штанах и доисторических сандалиях весь светился изнутри, и этот свет озарял и меня, сливался с лучами расточительного израильского солнца, с зеленым, прохладным свечением листьев векового платана, колеблемых легким и благодатным ветерком.
До миттельшпиля было еще далеко, но я уже лишился второго пехотинца. Зюня глубоко задумывался над каждым ходом, готовя мне очередную западню. То и дело склоняясь над доской, он пристально разглядывал нестройные порядки моего войска и бормотал себе под нос избитую песенку про Костю-моряка, который приводил в порт шаланды, полные кефали, и при появлении которого в порту в почтительном порыве вставали все биндюжники Одессы.
Пока Зюня погружался в свои раздумья, я старался отвлечься от игры и задать ему какой-нибудь нешахматный вопрос — чаще всего о его детях.
— Диана и Эдик к вам в Израиль часто приезжают?
— Реже, чем эта… забыл ее фамилию… чернокожая советница Буша, — отвечал он, не отрывая взгляда от доски и борясь со сползающими на кончик носа очками.
— Кондолиза Райс.
— Так точно.
— Им Израиль нравится?
— Нравится… Очень нравится. Но оба они не хотят жить ни с арабами, ни с евреями. Диана, та замужем за украинцем Петро Луценко. Он у нее заведующий кафедрой в Одесском сельхозинституте. А Эдик говорит, что тут слишком много Моисеев.
— Слишком много Моисеев? Каких Моисеев?
— Отвечу вам чуть позже, а пока вы, милостивый государь, попали под связку и потеряете, по-моему, качество. А без качества, как поется в известной песне, жизнь плохая, не годится никуда…
— Пора, видно, белый флаг вывешивать. Не подобает мне с такими мастерами тягаться.
— Нет, нет! — перебил меня Зюня. — Полугаевский у Портиша выигрывал и без качества, — решительно остудил он мою пораженческую решимость и, чтобы еще больше привязать к скамейке, вернулся к ответу на мой вопрос. — Мой Эдик говорит, что в нашем государстве каждый встречный и поперечный — Моисей, потому, что он и только он точно и безошибочно знает, по какому пути Израилю следует идти… А что же в итоге получается?
— Что же? — подыграл я ему
— А получается, говорит мой умненький Эдик, вот что: каждый Моисей изо всех сил тянет в свою сторону, и в результате сторон, куда надо бы Израилю идти, хоть отбавляй, а пути как до сих пор не было, так и нет…
— Что и говорить, к зубному кабинету верный путь куда легче найти, — сказал я не без подковырки и, чтобы как-то сгладить свою дерзость, спросил: — А ваша Диана с братом согласна?
— Она не согласна. Будь она согласна, разве Луценки купили бы в Израиле квартиру.
— Квартиру? — выпучил я на него глаза.
— Ту, где мы живем… Эдик похвалил покупку. Вовремя, говорит, надумали, на случай вынужденного отступления с “ридной матери” Украины. Мол, мало чего там может произойти. Квартира хорошая, три комнаты, кухня, балкон, а главное — скамейка рядом, платан, русский магазин “Наташа” с пивом “Балтика” и со свиными сосисками. Пива мне нельзя, а свинину, скажу вам по секрету, я обожаю… Пока мы живы, будем квартиру Дианы сторожить.
Больше его расспрашивать было неудобно, я и так превысил свой лимит любопытства, но Зюня, словно почувствовал, что у меня еще один вопрос повис на губах, продолжил:
— В Иерусалиме, в университете на медицинском, наша внученька Лора, младшая дочка Дианы учится. Тут ее имя переделали на Лиору. Иногда она к нам на субботу и на праздники приезжает. Тогда мы сторожим квартиру втроем. Эдик прав. Ведь уже сейчас в Киеве, скажу вам по секрету, погромщикам памятники ставят, а в другом украинском городе, я забыл в каком именно, грозятся всех жидов в Днепре утопить. Если в Одессе с евреями станет худо, Диана и Петро переберутся сюда — она с компьютерами на “ты”, он — крупный специалист по растениям и фруктам. Чего-чего, а растений и фруктов в Израиле — завались, к тому же оба шпарят по-английски, хоть родились и не в Лондоне, а на Канатной улице… Словом, не пропадут.
Зюня сам не заметил, как мало-помалу втянулся в разговор. Выиграв кроме двух пехотинцев еще и качество — ладью за слона, он вдруг против моего ожидания сник и потерял к партии прежний интерес — то ли устал, разморился на солнце, то ли разочаровался в моих способностях дать ему достойный отпор. Он стал меньше задумываться над ходами и в конце концов, имея явное позиционное и материальное преимущество, предложил мне ничью, которую я из уважения к его прошлому высокому рейтингу не принял.
— С какой стати вы предлагаете мне ничью, когда у вас выигрышное положение?
— К вашему сведению у меня, дорогой мой товарищ, уже все положения проигрышные. Жалко, что, как говорил мой учитель Евсей Исаакович Зельдин, с одним игроком нельзя сыграть вничью. С “малхемовесом”. Ботвинник ему проиграл, Бронштейн… Таль… Скоро и кандидат в мастера Зюня Каплан ему проиграет…
— С кем, вы сказали, нельзя сделать ничью?
— На идише “малхемовес” означает смерть. Каждый с удовольствием предложил бы ей ничью. Но она ни с кем на ничью не играет. Знаете что — давайте отложим нашу партию на другой день. Вы ведь и завтра пройдете мимо моей скамейки, и послезавтра, и послепослезавтра, а мне делать нечего, за это время я успею еще раз внимательно проанализировать и оценить свою и вашу позиции и спокойно буду вас ждать на свежем воздухе…
— Пройти-то, наверно, пройду. Но я не могу вам обещать, что у меня будет время для доигрывания, — сказал я.
— Если будет, то обязательно доиграем, — настаивал Зюня. — Обязательно. Несмотря на мои очень уж неприличные годы память у меня, скажу вам по секрету, хорошая. Я все восстановлю без всякого обмана, ничего не прибавлю и не убавлю, расставлю на доске все как было. Можете быть уверены. Или начнем новую партию?
— Уж как вы захотите, — пообещал я ему и поднялся со скамейки.
Зюня сгреб с нее выигранные им фигуры и, нервно мигая, посмотрел на меня пронзительным, прощальным взглядом, таким, каким когда-то, бывало, в Литве, в Вильнюсе, смотрел на меня мой престарелый отец, неусыпный сторож моей жизни, когда я брался за ручку обитой дерматином выходной двери его квартиры и когда, как всякий раз ему казалось, я уходил от него навсегда.
Дела вынудили меня надолго из солнцем зажаренного, как шашлык, Израиля уехать в страну исхода, и, если честно признаться, в суматохе чужого города я успел, к стыду моему, забыть про Зюню, про скамейку под ветвистым платаном и недоигранную партию, в которой у меня не было никаких шансов на спасение.
Но по приезде домой меня почему-то снова потянуло на ту дорожку, на засиженную, выцветшую