воздухом дышать, а то крыша поедет, опьянеешь.
Валентина перед баней достала чистое бельё Дмитрия, кальсоны и нательную рубаху, которые он надевал только зимой на охоту, старенький свитер и брюки.
— На, предложи болезному, а своё пусть скинет. Я кипятком потом замочу или выброшу — разве можно в этом ходить?
— Как видишь, можно… Принеси ему пока чего-нибудь горячего. Голоден очень человек: когда он шёл по лесу, его шатало от дерева к дереву. Я сначала думал: пьяный. А нет — вижу: обессилел.
Пока готовилась баня, расстрига хлебал щи прямо на улице, сидя на чурбаке. Просьбу Валентины пройти в дом поп отклонил, она не настаивала. Дмитрий заметил, что голодный и усталый человек ел с достоинством, не показывая вида, что голодал несколько дней. Ел медленно, старательно пережевывал пишу, не глотал кусками и, не доев немного, отставил чашку в сторону.
— Это потом… С непривычки болеть буду… Лучше повременю. Спасибо тебе, добрый человек, за человечность спасибо: грязного бомжа домой к себе привёз — не каждый сейчас на это отважится.
Долго уже бродил поп, с того дня, как расстригли его. И в подвале жил, а то и просто, когда лето, на улице и на свалке. Везде можно жить. Но уподобляться скоту нехорошо: на женщину в очереди стоять мерзко, милостыню просить совестно, спать, как собака, на помойке противно. И вообще, там всё противно, даже воздух. И снова решил в мир идти, так как свалка — это тоже монастырь со своим уставом. На миру, думал, лучше…
Только люди попа и в миру не приняли. Подаяние ведь люди привыкли на паперти подавать, на земле церковной: то ли святость только там чувствуют, то ли кресты на храмах пройти мимо не дают, чтобы не кинуть деньгу страждущему. И колокола всегда бьют: «Дай! Дай!» Но там теперь воры да бандиты управляют, вечером только на хлебушко и оставят, и со святыми отцами они тоже делятся. И ушёл он. И идёт по земле в своей рваной рясе, но редко кто хлебушко даст, а уж про ночлег и говорить нечего.
— Мне много уже лет, и всю жизнь пристанище своей душе искал, и сейчас ищу… А самое-то главное, Митя, веру в себя потерял — а это самое страшное… Зиму в больнице пролежал. Подняли меня возле проходной хлебозавода — там всегда хлебом подавали. А тут что-то ослаб и память потерял, очнулся уже в больнице. Но недолго в ней был — на псих отправили, там вот до весны и задержался. А когда подлечили — родственников-то нет — вот и отправили восвояси. И вот направляюсь я в урочище Двух Братьев. Право, не знаю — найду ли?
— В урочище, говоришь? Откуда о нём знаешь?
— Человек мне о мире другом рассказывал, да и сейчас во снах моих искромётных путь мне указывает. Может, и найду то, что ищу… Потерять веру в Бога — это одно, но потерять веру в себя — это страшно.
— Как это в себя? Себе не веришь, что ли?
— А это как умереть…
— Что-то я не пойму тебя. Почему «как умереть»?
— Понимаешь, ты остаёшься один в этом огромном мире. Ты уже не веришь в людское добро и сострадание, не веришь в любовь и терпимость. Потому как сам никого не любишь и живёшь не по совести — всё делаешь только для себя. И поэтому ты остаёшься один. А чем это не могила?
— Ну ты, наверное, преувеличил… Не бывает так.
— Бывает, Митя… Бывает.
— Ну, а в урочище что делать будешь?
— А чтобы не видеть людей, не видеть их насмешки надо мной, хочу уединиться и… Просеять свою жизнь, как мелкий песок через сито. Всё ведь дело во мне самом, может, там, в уединении, я найду ответ: что же происходит с людьми и со мной? Я ведь себе уже давно не верю…
— Не волхв ли тебе рассказал об урочище Двух Братьев?
— Да, он называл себя так. Он очень много знает, чего мы, смертные, не знаем. Меня ведь в больнице долго из-за него держали, потом выпустили.
— За дурака небось приняли?
— Да. Только я не сумасшедший: я видел, как ушли они в солнечные лучи и исчезли. Их было двое. Один, злобный, называл себя князем.
Леший прошёл по двору в раздумье. Вот и ему не верят, тоже считают сумасшедшим. Но ведь расстрига доказывает обратное, только ведь не убедить мир ни ему, ни расстриге. И всё останется так, как было, без изменений.
— Я отпустил князя, расстрига… Но сначала хотел убить, вон там, на берегу, но в последний момент мне не разрешили это сделать.
— Кто не разрешил?
— Ведея…
— А кто она? Жена?
— Богиня…
— Вот оно как, — усмехнулся расстрига. — Привиделась?
— Да нет, была она здесь…
— А разве они на землю спускаются?
— Они живут на земле, разве что в другом мире.
— А за что убить хотел?
— Не знаю, может, за зло, которое он своему народу принёс. Только я понял… Они правы были: нельзя решать то, что тебе не дозволено.
— А кому что дозволено, Митя?
— Мне не сказали… Но, не убив князя, я, может, убил зло, которое он нёс?
— Разве можно убить зло? Нет, не убил ты его, Митя. Зло так просто не искоренить… Добро и зло, они всегда почти рядом, и всегда в человеке его поровну, но редко побеждает добро. Да и где оно, истинное добро?
— В каждом оно, расстрига, есть! Мы только его различить не можем, а может, не хотим.
— Вот, Митя, и хочу остаться один. Сначала в себе хочу почувствовать, что же я растерял за эти годы на земле. И отчего люди отвернули от меня свои лица?
Поспела баня. Дмитрий отвёл попа, показал ему, где мыло и мочалка, а сам направился на своё место, на крутояр. Солнце уже лежало на полноводной реке, и лучи окрашивали мутное половодье. Он опустился наземь, закрыв глаза, просил, чтобы ему приснилась в эту ночь Ведея. Почему-то после прихода расстриги он почувствовал страшную тоску по ней, почувствовал себя, как и расстрига, одиноким и несчастным. А вроде бы всё налаживалось, уже как-то привыкать стал. Нет, не забывать — такое невозможно забыть, — а словно притупилось всё. Внушали все вокруг, что это был только сон.
Веселела Валентина, чувствуя, что вроде всё налаживается. Стал Леший немного другим, будто и прежним, только бывало вдруг задумается, сядет у бани на чурбак кедровый, и курит, и курит. Позовёт она, а его вроде и нет, ничего не слышит, будто находится где-то далеко-далеко. Уходила она тогда в дом, занималась хозяйством, боялась трогать его в это время. Плакала часто, так как чувствовала: сон его принёс ему любовь к той, выдуманной. Знала, что её нет, но бабья ревность, она ведь не может определить край, где сон и где явь. Особенно когда ночью во сне Ведею зовёт. Но молчала, знала, что сменился у него характер: непреклонным стал, настоящий мужской.
Валентина готовила на стол, когда Дмитрий с помытым и переодетым гостем вошли в дом. Расстрига по привычке глянул в передний угол и, не найдя там икон, смутился:
— Сейчас вроде мода на иконы пошла, а у тебя их, вижу, — нет. Не веришь, видно?
— Не знаю, батюшка…
— А как без веры-то? Ведь под Богом ходим…
— Может, и ходим, откуда знать. Раньше лоб иногда крестил, когда уж сильно прижмёт. Только бывает и времени нет крестом себя осенить… Ты сам-то веришь ли? Ведь при сане был.
— Был… — расстрига глубоко вздохнул. — Так нет теперь ни сана, ни веры, наверное.
— Отчего так?
— Да всё мне как-то быстро надоедает. Новое всё ищу, только вот не открывается мне… Христос, так