загорелись глаза у подвыпивших мужиков от картин, которые рисовал им Васька, показывая, какие у них талии да бедра. Остановил его тогда глуховатый сторож:
— Так что, Васька, ты прямо их в рестаранте раздевал? — И с ехидцей: — А ты не бордель с рестарантом попутал, Васек?
— Да что ты, дед! Они там около столба крутятся!
— У коновязи, что ли, Вася?
Толпа заржала. Точно, как у коновязи жеребцы при виде новой прибывшей кобылы. И Васька, поняв, что переборщил, сам тоже заржал, подражая подпившим мужикам. Сейчас, вспомнив, он сначала было расплылся в улыбке, а потом погрустнел. А как не погрустнеешь, когда больше полтинника свободных денег в кармане не было. Какие уж там трусики… Это сейчас, когда Ростислав Иванович на работу взял, не обижают, на прокорм с семьей стало хватать, и телевизор новый купили. Вася снова взялся за вилку и нож.
— Вася, перестань мучить бифштекс! Ешь, как умеешь. — Ворон наливал снова. — Ешь и пей! Думаешь, есть кому-то дело до тебя? Нет, Вася. Сейчас ни до кого никому нет дела, если ты дорогу никому не перешел и если у тебя нет денег. Это когда деньги, Вася, есть, тогда ты многим становишься нужен, но опять не ты, а деньги.
— Бифштекс — слово-то какое! А я думал, это котлета, только грубая, словно из старого сохатого… А я, Ростислав Иванович, и правда, как холоп. Ничего не умею, поесть, как люди едят в таких местах, и то не могу. Разговор поддержать тоже не могу, потому как ничего и не знаю. А если что и знаю, то когда бы надо сказать, так язык в заднице. Одним словом, деревня-матушка.
— А ты, Вася, будь самим собой, не подстраивайся ни под кого. Тут много сидит и пьёт таких, которые тебе и в подметки не годятся. Один гонор да слова. И едят красиво, и пьют, а за стольник задавят в темном переулке.
Народ прибывал. Мест уже почти и не было. Официанты носились между столами, унося грязные тарелки и таская новые кушанья и вина. Худосочная певица с жидкими соломенными волосами пела про любовь и про кровь, про розы и морозы. Было видно, что она уже приняла грамм двести, потому как невпопад, вне проигрыша, кричала «ай лаф ю» рыжему мужику с такой же рыжей козлиной бородкой. Ваське сначала показалась, что она лает по-собачьи. «Во дура, напилась!» — подумал, потом только вспомнил, что по телевизору слышал, что это признание в любви по-американски, кажется.
Снова пили, пока Ворон вдруг не встал из-за стола и направился в сторону музыкантов. Охрана последовала за ним, поднявшись из-за своего столика. Васек глянул на Винта: тот сидел, зажав ладонями голову, словно она у него болела. Ворон что-то втолковывал гитаристу, но тот только непонимающе качал головой. Тогда, кинув под ноги ему несколько зеленых бумажек, Ворон взял у него гитару и поднялся на сцену. Васек увидел его лицо и не узнал. Это был другой Ворон. Пусть недолго он его знает, но это был другой человек. Глаза впервые не были бесстрастными — они несли нечеловеческую печаль. А первые аккорды принесли в зал звуки, от которых вдруг для Васьки стали рушиться стены и потолки. И он, кажется, оторвался от земли и впервые не почувствовал своего веса. Он видел рядом искажённые в истерических рыданиях лица посетителей, только плач тихий, без голоса, казалось, исходил не от людей, а лился откуда- то сверху, и чудилось, что со слезой очищались глаза людей. Из них исчезала безысходность и появлялись вдруг радость и надежда. Он видел гитариста, который отдал свой инструмент Ворону. Тот сидел на полу и смеялся, словно юродивый, рвал зеленые американские бумажки на мелкие части и, собрав их в ладонь, сдувал в зал на столики, словно конфетти. Лицо его было радостно-безумным, словно исполнилась его давняя несбыточная мечта. Когда же кончилась зелень в его руках, он достал из кармана свои кровные мятые рубли и тоже рвал и сдувал с ладони, и при этом не смолкал его смех. Васька понял, что теряет сознание, потому как все закрутилось вокруг, словно огромная карусель. Но в последний момент зрение выхватило человека у выхода с кожаным ремешком вокруг русой головы, который на одно лишь мгновение взглянул на Ваську и надел темные очки. Это было последнее, что видел он, но это осталось в его памяти… Как и голос Ворона из наступившей темноты:
— Здесь музыкант из перехода…
Глава 2
В невысоких, поросших пихтой и елью горах ударила гроза. Из темных, почти черных туч вылетела ломаная молния и огненным бичом хлестнула по сопкам. Треск долетел до реки после того, когда, ослепнув от молнии, человек разлепил веки, но ничего не увидел. В глазах от яркой вспышки кружили два расплавленных солнца. Они менялись в цвете: из ярко-красных становились то белыми с синеватым свечением, то белесо-желтыми, как первые одуванчики по краю леса. Наконец они погасли, подернулись коричневым, а затем черным, и вместе с ними потемнела вся земля. Лес за рекой стал темным, неприступным, и вода потеряла свою серебряную притягательность, превратилась в тяжелую и черную, как смола. А ударивший полосой дождь пузырил, и смола казалась кипящей. Небо еще источало свет, серый и какой-то призрачный. Сквозь него еще местами проглядывало солнце, но казалось — оно ненастоящее. Оно было белесое и слабое, словно головка спящего уставшего ребенка на покосе. Небосвод стал вдруг вогнутым, как будто перевернулся, упал на вершины сопок, и острые пихты и ели проткнули его. А налетевший ветер из урочища раздирал упавшее небо в рваные лоскутья, нес над землей и, позабавившись, бросал, словно серую вату, под ноги.
Не повезло и большой птице, попавшей в эту круговерть. Ее то уносило с большой скоростью вверх, где на сером пологе туч она становилось почти незаметной, то бросало вниз, и она, крича, падала почти до самой земли. Но, почуяв мимолетную слабость ветра, птица растягивала обессиленные крылья, чтобы спастись от неминуемой смерти. Коснуться спасительной земли ей не удавалось, ветер вновь, играючи, закидывал ее в облака, а потом сломал ей крылья, растрепав перо, потому как уже в последний раз она молча падала бесформенным комком, не сопротивляясь, безмолвно. И человек, наблюдавший за борьбой птицы, даже как будто слышал мягкий стук о землю. И в то же время за ближайшим лесом на лесном кордоне тонко и протяжно завыла собака. Раскалывающие раскаты грома глушили вой, но только затихало последнее, удаляющееся эхо, вой начинал крепнуть и заползать холодной змеей под рубаху Севы.
— На свою голову вой, дура!
Коротин поднимался по мокрому склону к заросшей скале, там и увидел расщелину с козырьком и темным углублением.
— Отсижусь, пока дождь. — И покрутил головой. — И откуда только принесло? Погода была — ни одного облачка! — чертыхался и материл себя. — Правильно не советовал мне идти Данила, так куда там! Синоптикам поверил, дурило. Теперь сколько вот тут сидеть? Да еще добраться до нее надо…
Перевалил через упавшее дерево, цепляясь за молодые елки и прутняк с чапыжником, заглянул в каменное отверстие. Оттуда потянуло тонким запахом перепревших листьев и каких-то незнакомых трав, словно кто-то сушил их здесь. Воздух был ими пропитан — это чувствовалось. Бывал он и раньше в пещерках небольших, да и совсем недалеко отсюда, только воздух там был другой. Пахло сыростью и камнем, иногда звериным пометом, а вот чтобы травами — в первый раз.
Лаз был сухим и почему-то посыпан песком, но следов никаких. Пролез, загораживая последний, серый свет, сел, спиной привалясь к стене. Долго ждал, пока зрение привыкнет, чтобы что-то различать, но, как ни пялился в темноту, ничего не увидел. Вытянутые ноги доставали противоположную стенку. Пошарил рукой — свод невысоко. А вот насколько простирается в глубину — разве без фонарика разберешь? Гром еще гремел, но здесь было сухо, а за день солнце все же прогрело вход, и было тепло. Кружил голову запах трав, он как бы даже усиливался.
— Не окочуриться бы от него… И чем же это так пахнет? Может, газ какой из глубины тянет? — И тут же себя остановил уже вслух: — Хватит дуру гнать! Тепло и сухо…
А за лазом буйствовала гроза. Дождь стоял стеной, скрывая внизу реку и лес. Отлетающие от камней брызги долетали в пещерку, и смешивались с царившим здесь запахом, и, словно дезодорантом, легкой пылью оседали на волосах Севы.