— А как он туда попал? — растерялась я.
— Еврей лепила вживил. — В его голосе почувствовалось расположение к этому еврею.
— А что такое «лепила»? — спросила я.
— По-вашему — врач, — ответил он, и я отметила это «по- вашему», которое разделяло нас решительнее, чем кирпичная стена с колючей проволокой.
— А зачем? — робко спросила я.
— Чтобы лучше шалашовок шкворить, — по-волчьи усмехнулся он.
— А где же ты золото достал? — спросила я, чтобы только не молчать и не заплакать от острой и распирающей горло жалости.
— Там я могу все достать, — гордо ответил он.
— И тебе не больно? — спросила я, осторожно потрогав его шарик.
— Нет, — сказал он, — зато от шалашовок отбоя нет. И спускаешь не так быстро…
Странные чувства охватили меня. С одной стороны, я помнила недавнюю острую боль, а с другой — во мне неудержимо поднималось желание снова испытать то острое, ни на что не похожее наслаждение, которое предшествовало боли. Я чувствовала, как с его влагой смешивается обильная моя и сочится из набухшей, как весенняя почка, плоти.
Не будучи в состоянии противиться этому желанию, я осторожно, чтобы не повредить его раненую ногу и не спровоцировать к привычным ему грубым и резким действиям, как змея, заползла на него и, не прикасаясь к нему руками, своею раскрытой плотью захватила и поглотила его.
Или я и в самом деле загипнотизировала его своим горячечным бредом, или он сознательно понял и принял мои слова, но так или иначе он доверился и покорился мне, желая на деле проверить справедливость моих слов. Он был податлив и послушен каждому мучительно замедленному движению и шел навстречу, безошибочно попадая в мой по- змеиному вкрадчивый ритм.
Зная о его шарике, я чувствовала его каждой клеточкой своего тела, боялась быстро насытиться и превратить наслаждение в боль и потому оттягивала завершающую вспышку как могла, вкладывая в это все силы и получая неизведанное изысканное удовлетворение от самих этих усилий.
Потом, не выпуская его из себя, я перевернулась, высоко подняла ноги, и, поддерживая их руками, позволила ему проникнуть в себя так глубоко, что мне показалось, будто мы слились в одно, и это я в него проникаю, а не он в меня…
Последней вспышки не было. Нас не было! Мы одновременно растворились и исчезли в нашей любви…
И так в то утро и в тот день было много раз. Так было много по многу раз.
Он все-таки немного словно оттаял. В перерывах он, закурив свой горький «Север» (я даже не помню, когда сбегала в магазин за папиросами, едой и чаем), рассказывал о лагере и прихлебывал живительный «чифир», от которого он чувствовал, как шевелятся и зарастают раны. На мой вопрос, почему он так странно сзади со мной начал, он сказал, криво усмехнувшись:
— По-другому там нельзя.
— Почему? — не поняла я.
— Там они грязные, я грязный, и под ногами грязь… Повсюду грязь. И потом, так не видишь, кто перед тобой…
Я не совсем поняла, что он имеет в виду.
Ушел Алексей вечером.
Когда он полностью оделся, то стая так похож на доцента МГУ, что я, не выдержав, прыснула. Ему только очков не хватало. Я предложила ему бабушкины, золотые, для маскировки, но он отказался, потому что плохо в них видел.
Мы ни слова не сказали о продолжении. Но под конец я не удержалась и спросила:
— Мне тебя ждать?
— Надо мной «вышка» висит за того мента…
— А если ты его не убил? Если ты выйдешь оттуда по-настоящему?
— Тогда не так скоро я оттуда выйду…
— Ну и что? — спросила я.
— Вору жена не полагается, — отрезал Алексей.
Он подошел к двери и остановился.
— Шмотье мое разрежь на куски и разнеси по разным помойкам подальше от своего дома. В бушлате за подкладкой два пресса денег. Один тебе, другой передай матери. Сообрази сама как. Наболтай что- нибудь об освободившемся дружке… Скажи, что не пишет, потому что писать не любит. Скажи, что посылок не надо… Но не сейчас. Ее наверняка уже менты пасут… В общем, не знаю, что ты ей будешь говорить… Скажи, чтобы зла не держала, а я, если выплыву, — ее не забуду, а если нет, тогда и суда нет…
Он улыбнулся с прищуром, по-лагерному.
— Посмотри на всякий случай на лестнице, с понтом, будто почту проверяешь.
Я вышла на лестничную клетку и долго гремела висячим замочком на почтовом ящике, словно никак не могла его открыть. На лестнице не было ни души. Достав из ящика «Вечерку», я зашла в квартиру и сказала, что вроде никого нет. Он достал из нагрудного кармана пистолет, щелкнул там какой-то кнопочкой и переложил его в боковой карман.
— Если что, то перевязывался и зашиваяся сам, а тебя все время держал под пистолетом. С понтом, мол, ты не по своей воле. День пройдет, от одежды избавишься — ничего не бойся. Деньги чистые, из общака. На них ни крови, ни списанных номеров нет.
— Да, я забыла тебе сказать, когда рана заживет, ниточки разрежь и резко за узелок вытащи.
— Лагерный лепила вытащит, — безразлично сказал он и добавил: — Не было ничего у нас и не будет. Вору любовь не полагается.
И вышел.
На очень долго…
Так и получилось, что моим шестым был мой самый первый.
Чтобы решить, мог ли он прислать эти розы с письмом, нужно знать о том, каким он стал через много лет. Но об этом позже, в свое время…
СЕДЬМОЙ (1953–1954 гг.)
Да, уж седьмой…
После всего что со мной произошло в этом проклятом 1953 году, я решила запереть свое сердце на три амбарных замка и заняться собой: начать плавать, делать гимнастику, похудеть, сменить гардероб, переклеить обои в бабушкиной комнате и сделать из нее швейную мастерскую, поступить в институт иностранных языков, чтобы иметь разговорную практику, получить диплом о высшем образовании, изучить французскую литературу на французском же языке и когда-нибудь попробовать себя в качестве литературного переводчика.
Татьяна одобрила все мои планы и начинания, пообещала поддержать во всем и даже попросила у меня один из трех замков, чтобы запереть и свое сердце, слегка поцарапанное не совсем идеальным романом.
Надо сказать, что Татьяна с октябрятского возраста была страшная идеалистка и резко отрицала все, что не совпадало с ее октябрятскими идеалами. А идеалами ее были Д'Артаньян, Владлен Давыдов в фильме «Встреча на Эльбе» и наш учитель французского Дмитрий Владимирович Мерджанов.
Ее китобой этим высоким требованиям не отвечал, особенно после всего случившегося со мной…
— Но ведь твой-то тебе ничего плохого не сделал, — пыталась я ее урезонить.