— Приезжай к нам, Вадик. Приезжай скорей, хоть отдохнешь. Расскажешь. Господи, где ж ты ночевал все это время?
— Все хорошо, Галина Михална. Но я сначала к Володе хочу. Где он?
— В больнице, я расскажу тебе, но это далеко, — голос стал диктовать мне станции метро, пересадки, номера, улицы и палаты. Сейчас я не помню, не узнаю и не найду. Звенигородская, что ли? Но тогда я записывал все прямо на ладонь, как школьник. А вот адрес Галины Михайловны помню хорошо. Серебристый бульвар, 16, Пионерская станция. Я туда так и не поехал, хотя точно знал, что меня там ждали и, наверное, еще ждут.
Анна Афанасьевна стояла в проходе и улыбалась.
— Нашел?
— Нашел! Но Володя в больнице, сердце у него. Я еду к нему. Спасибо, спасибо большое!
— Беги, приходи вечером. Плохо, что в больнице, хорошо, что обошлось.
— Приду.
— Приходи.
Я положил теплую, почти родную трубку на телефон и выскочил.
Приходя — приходи.
11)
День был неприлично солнечным. Насколько солнечным, настолько и холодным.
Я выскочил из метро расхристанный, перепуганный и плохо соображающий.
Опомнился, что иду в больницу.
А в больницу с пустыми руками нельзя.
А что же я куплю.
А что можно, а что нельзя. А если можно, то зачем. А что.
Свой выбор я остановил на пачке сока и бисквитном рулете. Потом подумал и взял вафлю для себя. Две вафли в шоколаде, если уж честно.
Как и где я перехватывал все это время, для меня полнейшая загадка, провал в быту. Вот странная штука память: станций не помню, людей не помню, а густые тени, желтые прелые листья и то, как кожу на лице стянуло от первого цепкого холода, вряд ли когда забуду. Въелось.
Куда идти, мне объяснили схематично, я проскочил ларьки, переход и вышел на финишную прямую — длинную пустынную улицу. Длинную и пустынную настолько, что хотелось пригреть ее у себя на груди.
Я очень переживал, потому что боялся пропустить больницу. Ну нет же, такого и быть не могло, но улица все не кончалась и не кончалась, больница все не начиналась и не начиналась, и это заставляло меня двигаться перебежками, волноваться и заполнять пустоту какими угодно мыслями.
Вот вспомнил свою собаку.
Чингиз — а в 10 лет, когда увлекаешься историей, можно придумать только такое внушительное имя, — Чингиз был помесью шпица и шнауцера. Причем шпиц был папой.
Маленький, толстый, щетинистый пес с густыми бровями изгваздал весь ковер в свои первые жидкие какашечки, сгрыз ножки у стола и забрался мне под кожу вместе со всеми своими четырьмя лапами. Первая долгожданная собака, с мокрым взглядом и кожаным носом — это вам не хухры-мухры!
Но однажды я не захотел идти с отцом в гараж, а гараж у нас был достаточно далеко, за парком, поэтому они с Чингизом пошли вдвоем. А обратно Чингиза принесли на руках, с синим круглым животиком.
Он плакал так, как сорок тысяч собак плакать не могут! Мать постелила ему старое пальто в дальней комнате, не отходила всю ночь, а утром, когда я очнулся после рваного холодного сна, мне сказали, что Чина ушел. И родителям было как-то стыдно передо мной. Они молчали и кутались в свои мысли еще дня два. А через ту дорогу, где какой-то неумный, невнимательный, злой водитель сбил мою самую первую, самую толстую и самую любимую собаку, мне приходится ходить каждый день. И зеленый свет горит так же ясно, как и 15 лет назад.
Потом я вспомнил еще одну мертвую собаку. Зачем — непонятно. Где одна, там и две, наверное, поэтому.
Эта собака жила возле Дома техники. Жила обособленно, под елкой. Мы приходили ее подкармливать — маленькие, юные и да, натуралисты, но собака ела неохотно, всячески болела. А однажды разродилась тремя крохотными масляными щенятами и сдохла.
Щенята пищали и тыкались носами в ее мохнатый безмолочный живот.
А мы могли жалеть их только издалека, ведь каждая мама повторила нам по нескольку раз:
– Нет, никаких собак, родной, иди учи уроки.
А однажды утром мы пришли к щенкам, чтобы увидеть, как один лежит под ступенькой (елки росли на высоких таких ступенях, образующих архитектурный, мать его, ансамбль). Лежит и совершенно не вписывается своим крохотным мертвым тельцем в нанесенную за ночь крупу первого ноябрьского снега.
Черт! Черт! Черт!
Я ненавижу вас всех, безмозглые собачьи боги. Ненавижу всем своим человеческим сердцем.
А остальные щенки вскоре пропали. Да.
Мама сказала, что их забрали хорошие люди, и я искренне в это верю. Искренне верю.
Еще была третья.
Мы гуляли с Тимуром, моей новой собакой, аккурат напротив инфекционного отделения районной больницы. К нам подошла большая черная лохматая псина со всеми собачьими болезнями на лицо, на хвост и на запавшие бока.
Я оттянул Тимура резко, на собаку прикрикнул: мол, пошла на. Я в принципе не против собачьего общения, но заразить родимого каким-то лишаем в планы мои совершенно не входило. Пес же на нас явно обиделся. Он нахмурился, повел носом и глянул мне в глаза так тяжело, что дыхание сперло и ноги свело.
И тут же, прямо на моих глазах, его сбил грузовик. Он ступил на дорогу — и его сбил грузовик. И от крови некуда было деться. Я и не делся. Я стоял и плакал.
И если бы, подумайте, я разрешил этому барбосу хоть на секундочку задержаться, он бы перешел дорогу невозмутимо, по-собачьи спокойно, повиливая трухлявым хвостом.
Но я не разрешил.
И не позвал.
И не смог.
Поэтому сейчас, встав посреди пустой питерской улицы, я говорю тихо, но суверенно: «Не уходи». И она не уходит.
Ни первая, ни вторая, ни третья.
Вот так мы и подошли к больничному корпусу. Я и мои мертвые собаки.
12)
И когда на балкон выходишь, с пятого этажа прямо под тобой расстилается целое каштановое поле. Кроны с разлогими лопоухими листьями складываются в плотный зеленый ковер, такой цельный, что, казалось бы, сделал шаг с балкона и побежал до крыши самого дальнего 89-го дома, 89-го года. Но мама не велела. И до сих пор не велит. А мне снится, снится...
Я остановился у входа, перевел дыхание, посмотрел, как хамовито толкутся голуби возле больничных лавок, и поспешно взбежал на крыльцо. При виде строгих советских санитарок в холле меня что-то как подкосило — решительность снесло бесповоротно, я стал мягонький и несмело пошел к тетям в