Поначалу я бренчал по клавишам абы как. С музыкой у меня дела неважные, правда, кое-чему научили. Голдсмит из Техаса взмолился, чтобы я играл что-нибудь определенное, потому что компьютер не может разобрать, к какой октаве относить мои аккорды. Я сказал, что сыграю «Мурку», и сыграл. Ничего не вышло, компьютер не знал этой песни. С грехом пополам я вспомнил пятый прелюд Шопена. Здесь пошло как будто лучше, но кажется, и на сторожевике потихоньку вникали в мою гармонию. Два раза я уже проходил впритирку и даже поймал их внутреннюю радиосвязь. Разобрал слово «поправка» и еще что-то, как будто ругань.
Потом я выдохся. Прелюд я сыграл в разных тональностях раз пятьсот или шестьсот, он вел мою машину по сложной спирали, и в голове у меня полегоньку зашумело. Рано или поздно эта консервная банка накроет меня своими пушками, они вцепились, как бульдоги. Со Стимфалом по-прежнему нет связи. Парни сейчас приноровятся, и никакая беглость пальцев не спасет.
Спасет. А что я спасаю? Себя? Да, скажете вы, а еще чужая машина и чужая жена. Нет, скажу я, это их игра, и я здесь ни при чем. Речь только обо мне. Дико заломило в левом виске. Меня спасать незачем. Я ни для кого не представляю ценности, и меньше всего — для себя.
Предплечья и пальцы уже сильно ныли, и я не без удовольствия опустил руки. Космические пляски прекратились. Земля и звезды на экранах вновь обрели серьезность. Через мгновенье в нас попали.
Вот когда тряхнуло так тряхнуло. Три четверти экранов погасло — такой буквой Г; пол встал свечой, кресло меня удержало, но не очень, и я с ходу вцепился руками в эти мыльницы перед клавиатурой. Что за дела, оказалось, это вовсе, конечно, не мыльницы, а ручки каких-то ящиков — узких, длинных, с мозаичными стенками. Пол ввернулся на место, ящики, как на пружинах, нырнули в гнезда, и появился крест.
Крест висел прямо в космосе, сиял как алмазный, даже с синевой, и быстро уменьшался в размерах. То есть это мне так показалось, что уменьшался — он удалялся, он просто умчался и, как священное знамение, пал на сторожевик, и сразу стал черным.
Я сидел, выпучив глаза. Сторожевик стоял рядом, и на нем был черный крест. Потом меня затрясло как в ознобе — сквозь одну перекладину креста я увидел звезды, а сквозь нижнюю, как ее назвать, планку — кусочек голубой атмосферы Земли. Боги всемогущие. Орудийные палубы медленно расплывались в стороны, из одного обреза хлестало белым паром, и на моих глазах сторожевик величественно распадался на четыре части.
Я посмотрел на эти чертовы мыльницы и вытер с лица пот. Вот оно как, значит. Что же я сделал. Там были люди. Я же слышал, как они ругались. Я их убил. Но по всем законам убить должны были меня. Из-за меня погибла Елена. Те идиоты доказали мне свою преданность, сбросив в пропасть ту, которая мне предпочла другого. А не хватит ли для одного человека? Довольно. Теперь я пальцем не шевельну. Пусть прилетает кто хочет.
А с Елизаветой начались чудеса. Бросилась мне на шею и расцеловала. Я вяло расцепил ее руки и обозвал дурой, но у нее это пролетело мимо ушей. Тут загорелся очередной экран. С него смотрел внушительный дядька в кожане под военную форму.
— Так, Хаген, — мрачно заметил он. — Интересно.
— Поди-ка ты, отец, к такой-то матери, — у меня уже не было никаких сил. — Ну какой я тебе Хаген? Треснулись вы все. Синельников моя фамилия,
— Давно пора понять, Владимир Алексеевич, что это одно и то же. Вы генеральный консул Сектора и член Совета Протекторатов. Но вручение мандата и стажировка у вас должны быть только в январе. Не совсем ясно, с какой целью вы оказались в пределах закрытого зонального канала. Если не ошибаюсь, вы ехали на свадьбу. Зачем же вы здесь?
— Это спросите у Химмельсдорфа.
— А. Значит, это Химмельсдорф. Где он?
К своему ужасу, я ощутил, что меня разбирает что-то вроде истерического смеха.
— Химмельсдорф недостаточно вежливо обошелся с генеральным консулом. Лизавета, выпить чего- нибудь!
Она выскочила как из-под земли с настоящим стеклянным стаканом. Оказалось что-то похожее на чинзано. Полегчало, но голова болела адски.
— С Химмельсдорфом это ваши личные дела, — сказал дядька. — Позволю заметить, что многие члены Совета будут рады, что в живых остались именно вы. Но сейчас рекомендую незамедлительно отправляться домой. Корабль оставьте где хотите, за ним уже вылетела патрульная группа – будьте внимательны и не стреляйте по ней. Блок автопилота слева От вас. Наилучшие пожелания.
Елизаветы он словно и не видел. Фрагментом своих горящих мозгов я догадался, что это любезность. Сразу же появились техасский одессит Голдсмит с полковником Барри.
— Хеллоу, Владимир, мы рады, что стали свидетелями этого зрелища, вы настоящий герой космической войны. Поздравляем с назначением, вам хочет сказать два слова сенатор Ханна...
— К черту, полковник, — давно я так свободно не говорил по-английски. — Как там ваша расшифровка?
— О, здесь все не слишком сложно. Ре-диез — это примерно девяносто процентов хода по условной касательной к геоиду...
И он пустился в объяснения. Что-то я понял, что-то нет, соображалось туго, пару раз пришлось спросить, что такое тангаж и триммер. Потом все-таки прорвался этот Хана и почему-то закричал, что компания «Дженерал Дайне-микс» берет на себя мои представительские расходы в Совете, но я уже объявил конец связи. Руки-ноги были как свинцовые, а про голову и речи нет.
Елизавета моя после всех потрясений плюхнулась на пол, привалилась ко мне и из своих зеленых глазищ ливанула в три ручья — вдруг-де я ее не полюблю.
— Лизавета. Сядь. Перестань хлюпать. Команда такая — никаких разговоров. Ты умеешь пользоваться этим... лифтом?
— Да.
— Все. Полетели.
Я снова взялся за клавиши. Бывает так, что в минуту отупения и крайней усталости иные сложности упрощаются до невероятных пределов. Бог знает как, но я вполне справился с управлением; я прошел над Исландией, нормандским побережьем, Бельгией, Польшей, потом над Белоруссией и так далее, и после долгих вензелей добрался до Талежа. Здесь пришлось несколько раз зажечь тот здоровенный прожектор и, наверное, паники я наделал. Ничего. Будет молодоженам что вспомнить. Наконец, нащупал свой несчастный виллис и опустился, сколько было можно.
— Прощай, Лизавета. Не говори ничего. Ничего я сейчас знать не желаю. Вот автопилот, поднимешься на сто тысяч и жди патрульный катер. Да что же ты все плачешь.
— Возьми меня с собой.
— Не могу я сейчас разговаривать. У меня депрессия.
— Я рассчитана на твою депрессию.
— Мне от ваших расчетов впору удавиться. И хватит.
Было еще темно. Лил дождь. Луг раскис и стал болотом, но мотор завелся мгновенно. Босиком нажимать на педали — удовольствие ниже среднего, но ничего, поехал, колотун страшный, через четверть часа, перевалив кювет и щедро накормив радиатор грязью, я вылез на шоссе. К пяти утра, с температурой и кашлем был уже в Москве, среди, как пишут, белых айсбергов Чертанова.
До моего поворота оставался один дом. Я начал перестраиваться в левый ряд, впереди трясся трамвай, и вдруг какой-то, на обгрызенной «Яве», рокер очертенелый, поскакал на обгон, норовя проскочить между мной и заляпанным буфером.
Трамвай начал тормозить. Рокер должен был через секунду пересесть со своей таратайки в хрустальные кресла господа бога, но я вывернул руль, колодки заголосили гимн трению и сцеплению, и меня вынесло на встречную полосу, и там ехал тягач с трубами, он тоже затормозил, и я махнулся, и с этого маху, лишившись, для начала, правых зеркал, описал параболу, а в конце параболы стоял столб. Толстый бетонный столб со ржавой горбатой дверцей. Все.
Мир переменился. Видел я теперь левым глазом, а в правом бултыхалась какая-то зелень; в грудину будто воткнули штык-нож, так что дышать можно было только тем, что было вокруг гортани; в голове