Без черемухи
I
Нынешняя весна такая пышная, какой, кажется, еще никогда не было.
А мне грустно, милая Веруша.
Грустно, больно, точно я что–то единственное в жизни сделала совсем не так…
У меня сейчас на окне общежития в бутылке с отбитым горлом стоит маленькая смятая веточка черемухи. Я принесла ее вчера… И когда я смотрю на эту бутылку, мне почему–то хочется плакать.
Я буду мужественна и расскажу тебе все. Недавно я познакомилась с одним товарищем с другого факультета. Я далека от всяких сентиментов, как он любит говорить; далека от сожаления о потерянной невинности, а тем более — от угрызения совести за свое первое «падение». Но что–то есть, что гложет меня, — неясно, смутно и неотступно.
Я потом тебе расскажу со всей «бесстыдной» откровенностью, как это произошло. Но сначала мне хочется задать тебе несколько вопросов.
Когда ты в первый раз сошлась с Павлом, тебе не хотелось, чтобы твоя первая любовь была праздником, дни этой любви чем–нибудь отличены от других, обыкновенных дней?
И не приходило ли тебе в голову, что в этот первый праздник твоей весны оскорбительно, например, ходить в нечищеных башмаках, в грязной или разорванной кофточке?
Я спрашиваю потому, что все окружающие меня мои сверстники смотрят на это иначе, чем я. И я не имею в себе достаточно мужества думать и поступать так, как я чувствую.
Ведь всегда требуется большое усилие, чтобы поступать вразрез с принятым той средой, в которой ты живешь.
У нас принято относиться с каким–то молодеческим пренебрежением ко всему красивому, ко всякой опрятности и аккуратности как в одежде, так и в помещении, в котором живешь.
В общежитии у нас везде грязь, сор, беспорядок, смятые постели. На подоконниках — окурки, перегородки из фанеры, на которой мотаются изодранные плакаты, объявления о собраниях. И никто из нас не пытается украсить наше жилище. А так как есть слух, что нас переведут отсюда в другое место, то это еще более вызывает небрежное отношение и даже часто умышленно порчу всего.
Вообще же нам точно перед кем–то стыдно заниматься такими пустяками, как чистое красивое жилище, свежий здоровый воздух в нем. Не потому, чтобы у нас было серьезное дело, не оставляющее нам ни минуты свободного времени, а потому, что все связанное с заботой о красоте мы обязаны презирать. Не знаю, почему обязаны.
Это тем более странно, что ведь наша власть, нищая, пролетарская власть, затрачивает массу энергии и денег, чтобы сделать именно все красивым: повсюду устроены скверы, цветники, каких не было при правительстве помещиков и капиталистов, хваставшихся своей любовью к изящной, красивой жизни; вся Москва блещет чистотой оштукатуренных домов, и наш университет, — сто лет стоявший, как ободранный участок, при старой власти, — теперь превратился в красивейшее здание Москвы.
И мы… чувствуем невольную гордость от того, что он такой красивый. А между тем в нашей внутренней жизни, внутри этих очищенных нашей властью стен, у нас царит грязь и беспорядок.
Все девушки и наши товарищи–мужчины держат себя так, как будто боятся, чтобы их не заподозрили в изяществе и благородстве манер. Говорят нарочно развязным, грубым тоном, с хлопаньем руками по спине. И слова выбирают наиболее грубые, используя для этого весь уличный жаргон, вроде гнусного словечка: «даешь».
Самые скверные ругательства у нас имеют все права гражданства. И когда наши девушки — не все, а некоторые, — возмущаются, то еще хуже, — потому что тогда нарочно их начинают «приучать к родному языку».
Заслуживает похвалы только тон грубости, циничной развязности с попранием всех сдерживающих правил. Может быть, это потому, что мы все — нищая братия и нам не на что красиво одеться, поэтому мы делаем вид, что нам и плевать на все это. А потом, может быть, и потому, что нам, солдатам революции, не до нежностей и сентиментов. Но опять–таки, если мы солдаты революции, то, как–никак, прежде всего мы должны были бы брать пример с нашей власти, которая стремится к красоте жизни не ради только самой красоты, а ради здоровья и чистоты. И потому этот преувеличенно приподнятый, казарменно–молодеческий тон пора бы бросить.
Но ты знаешь, большинству нравится этот тон. Не говоря уже о наших мужчинах, он нравится и девушкам, так как дает больше свободы и не требует никакой работы над собой.
И вот это пренебрежение ко всему красивому, чистому и здоровому приводит к тому, что в наших интимных отношениях такое же молодечество, грубость, бесцеремонность, боязнь проявления всякой человеческой нежности, чуткости и бережного отношения к своей подруге–женщине или девушке.
И все это из–за боязни выйти из тона неписаной морали нашей среды.
У тебя в консерватории все иначе. Я иногда жалею о том, что перешла в университет. И часто думаю, что если бы моя мать, деревенская повитуха, смотрящая на меня с набожной робостью, как на высшее существо, услышала бы, как у нас ругаются самыми последними словами и живут в грязи — что бы она подумала?..
Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области «психологии», а право на существование у нас имеет только одна физиология.
Девушки легко сходятся с нашими товарищами–мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего–то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов.
II
Что он собой представляет? Обыкновенный студент, в синей рубашке с расстегнутым воротом, в высоких сапогах. Волосы всегда откидываются небрежно рукой назад.
Он привлек мое внимание своими глазами. Когда он бывал один и ходил где–нибудь по коридору, в нем чувствовалась большая серьезность и большое спокойствие.
Но как только он попадал туда, где была молодежь, он становился, как мне казалось, преувеличенно шумлив, развязен, груб. Перед девушками он чувствовал себя уверенным, потому что был красив, а перед товарищами, — потому что он был умен. И он как бы боялся в их глазах не оправдать свое положение вожака.
В нем как бы было два человека: в одном — большая серьезность мысли, внутренняя крепость, в другом — какое–то пошлое, раздражающее своей наигранностью гарцевание, стремление выказать презрение к тому, что другие уважают, постоянное желание казаться более грубым, чем он есть на самом деле.
Вчера мы в первый раз пошли в сумерки вместе. Над городом уже спускалась вечерняя тишина, когда все звуки становятся мягче, воздух — прохладнее и из скверов тянет свежим весенним запахом сырой земли.
— Зайдем ко мне, — я живу недалеко, — сказал он.
— Нет, я не пойду.
— Этикет?..
— Никакой не этикет. Это, во–первых. А во–вторых, сейчас так хорошо на воздухе.
Он пожал плечами.
Мы вышли на набережную и несколько времени стояли у решетки. Подошла девочка с черемухой, я взяла у нее ветку и долго дожидалась сдачи. А он стоял и, чуть прищурившись, смотрел на меня.
— Без черемухи не можешь?