революционную зарю — все хочу скрыть дефекты моего недостойного прошлого.
С поселения мы съехали сразу после войны. В столицах нам жить не разрешалось, здесь же, в старом губернском городе, тетя и дядя Олежки домаивали срок свой земной. Терять им было нечего. В этой жизни они уже все потеряли. У них отняли дом, имя, гражданство, возможность ездить и ходить куда им хочется. На высылке эти кулаки потеряли детей, молодость. Им даровано было право работать только на химическом комбинате. Здесь они и добивали последнее здоровье. Они нас приютили. Мы их скоро и похоронили.
В том старом губернском городе срочно создавалась писательская организация, отовсюду собирались таланты. Мой романист тут пришелся впору и к месту. За два романа о героических делах лесорубов, о строителях-железнодорожниках и за поэму в прозе о походе за сокровищами земли советских геологов был Олег Сергеевич принят в Союз писателей. Его даже на Сталинскую премию выдвигали, но не потянул молодой автор до наградных высот — сомнительное прошлое опять помешало.
По другому или по третьему, может, по десятому заходу началась облава на «бывших». Моего романиста тоже было за холку взяли, да и меня с ним заодно, однако на сей миг у нас была заготовочка в виде посвящения нового романа дорогому и любимому генералу, тому самому, что помог молодому автору в начале творческого пути делом и советом. Ныне этот чин трудится уже в Москве, в высоких сферах. О нас он и думать забыл, да все равно посвящение-то подействовало. Отлипли от нас бдительные товарищи, надо думать, уже навсегда, хотя все еще не верится, покой нам чаще все только снится.
Дурен, отравлен этот свет, напугана, сжата, боязнью пропитана душа российского человека. И это уже навсегда. И будь у нас дети, им перешел бы по наследству наш богатый душевный багаж. Но не судил нам Бог с Олежкой продолжения, и спасибо Ему — зачем нашей героической родине еще один трусливый обыватель? Она и без того задыхается от надсады, от скопища задерганных слабых людей. Спасибо высоковоспитательным колониям, где девочек пачками брюхатили высокоидейные воспитатели-марксисты, не менее гуманные советские врачи пластали их на гинекологических креслах так, чтоб больше «никаких последствий» не было.
Спасибо! Спасибо! И слава Богу, что пусть едва теплящаяся творческая потенция все-таки в человеке сохранилась, и хватило Олега Сергеевича на романы сказочно-романтического направления — они давали ему возможность сладко кушать и мягко спать. И вы напрасно его поругиваете то словесно, то печатно, совсем напрасно. У вас накопилась биография, у него ее нет. Ту жизнь, что провел он в лагерях по справедливому приговору самого гуманного, самого изысканного за всю историю человеческую суда, Олег Сергеевич помнит плохо. Он ее провел в бредовом сне, в бесчувствии и укладывается она у него в два слова: «Кошмар и ужас. Ужас и кошмар».
Я все сделала, что могла, чтоб он забыл тот кошмар и не вздумал его «отражать». Росточки его таланта так вешними, детскими и остались. Тяжелая работа не по нему, она его раздавит. «Кирпич» про балерину, сломавшую ногу, и про старого путейского инженера, жившего с нею в одном доме, которые нежно друг по другу страдают, а на восьмисотой странице, измученные вздохами, наконец-то соединяют свои судьбы, — вот это литература! И запомните, вы с ним, Олегом Сергеевичем, начавшим восхождение в литературу, но совсем с другого конца, у него читателей было, есть и еще долго будет больше, чем у вас, у сурового, или, как Олег Сергеевич этически именует вас, — густопсового реалиста.
Наш лучший в мире, среднеобразованный читатель устал от суровой действительности, ему тоже хочется, хоть не в натуре, хоть на бумаге, сладенького, тепленького, ласковенького. Ему и доставляют продукцию на дом, по вкусу и по душе такие трудяги, как Олег Сергеевич. Умоляю, — не трогайте вы его больше — он выстрадал свою благоустроенную жизнь, ему — внимание читателей, сладкая еда и деньги. Вам — угрюмый, одинокий труд, слава, почет. Сочтитесь уж вы славою-то — свои же люди! Он ведь вам не переступает дорогу, не мешает любить и ненавидеть, писать как вам хочется. Вот и творите разумное, доброе, вечное — «всякому свое» было написано на воротах одного из таежных строгих лагерей. Оказалось, что и это плагиат — списано с ворот фашистского лагеря смерти.
Так не будете больше обижать мое дитя? Обещаете? Ну вот и молодец! Вот и умничка!..
Это мне надо, понимаете? Я должна быть уверена, что дитя, мною созданное, не пропадет без матки, которую он высосал до дна и не заметил этого. Я это к тому, что дни мои сочтены. Побывала я в том заведении, которое зло именуют «Блохинвальд», и все про себя знаю.
Соцреалист мой благоустроен и пристроен. Любить-то он, как и многие современные особи мужского пола, не умеет, ненавидеть — тем более, но блудить, как и все творчески забывчивые личности, в свободное от работы время горазд. Пока я моталась по больницам, Олег Сергеевич завел себе Аллочку из детской библиотеки. Аллочка из простой совсемьи, не избалованная матблагами, умеет варить, стирать, содержать в чистоте квартиру, главное, печатать на машинке. Машинка-то, видать, и свела их. Раньше все печатала я и, вежливо говоря, маленько «корректировала» тексты творца, то есть незаметно правила — не любит мой романист, в отличие от вас, работать над текстом, да и когда ему это делать? Надо каждый год выдавать по книге. Романы же его одноразового пользования — они почти не переиздаются. Вот и убирала я в рукописях хотя бы самые вопиющие нелепости.
Но Аллочка-то в рот романисту смотрит, все, что им написано, шедеврами почитает…
Да Бог с ними, как-нибудь на этом свете разберутся, главное, на надежных руках я свое дитя оставляю.
В Москве я не останусь. Туда, к ним поеду. Домучиваться. Олег Сергеевич, знаю, пышно меня похоронит и оплачет. Капнет его теплая слеза на эту холодную земелюшку, может, просочится сквозь комки и хоть чуточку согреет меня. Коли на этом свете мне ни тепла, ни уюта не было, так хоть там немножко…
К концу дело идет, не пугайтесь…
Узнавши, что дела мои плохи, еще острее заболела я, еще одной неизлечимой болезнью русских людей — ностальгией. По прошлому. Коли у меня прошлого почти не было, я придумала его, и помогал мне в этом деле, хорошо помогал мой «Хитроумный Идальго». Словом, потянуло меня, как вы догадываетесь, на Рождественский бульвар. Нашла я наш дом, постояла во дворе и испытала все, что можно испытать в таких случаях, да и понагличала — смертнику же все можно! — позвонила в дверь, обшитую уже после нас багровым дерматином и означенную номером из медного иль даже позолоченного металла.
И все что угодно могла я ожидать, только не это — дверь мне открыл знакомый по экрану известный киноактер, чего-то жующий. Смотрит на меня ясным, взыскующим взглядом. «Здравствуйте!» — говорю я. «Здравствуйте, здравствуйте! Вам чего? Автограф? Ручка есть?..»
А я уж и стоять не могу. Напереживалась. «Впустите, — говорю. — Я по важному делу». Посторонился артист, впустил. Смотрит уже пристальней: «Вам, может, валокордину накапать?» — «Накапайте», — говорю.
Выпила капли. Стою в коридоре и не могу понять, отчего в нем так тесно? Поняла наконец — библиотека в коридоре. По новой моде хрусталь в комнату, Пушкина и Толстого — в коридор, к двери. Старые книги, добрые книги — вместе с обувью. Запылились. И вообще запустение в квартире жуткое, запах тления