Увязая в маленьких барханах, мы пересекли пляж и вышли на затвердевшую от влаги полоску песка у самой воды. Рядом маршировал Петров.
- Погода не радует, - с фальшивой грустью в голосе заметил я.
Петров остановился, посмотрел на меня уничтожающим взглядом и досадливо махнул рукой.
- Какая еще к черту погода, - сказал он. - Жизнь не радует.
И двинулся дальше.
- Скорбит, - раздался голос сзади. Мы обернулись. В нескольких метрах от нас стоял Гурко. Ветер раздувал его редкие волосы. Расстегнутая замшевая курточка развевалась им в такт. Гурко был крепко пьян.
- Скорбит, - повторил он.
- Отчего скорбит? По какому такому поводу?
- Балаховский, ты не знаешь? Ты в натуре не знаешь? - оживился Гурко. Оживление его было явно нездоровым. По всему было видно, что Гурко собирается сообщить про Петрова какую-то гадость.
- В натуре.
- Ну, вообще... - И Гурко развел руками. - Ты что, с Луны свалился? Ведь Рашидов умер. Или застрелился, один черт. Помер, короче, Шараф Рашидович.
- А Петров...
- А Петров был его единственным переводчиком. Понимаешь ты: единственным. На весь Советский Союз. Вообрази, какие бабки! Нет, этого нельзя вообразить!
- Саша, разве Петров знает узбекский? - спросила моя жена.
Гурко демонически захохотал.
- Ни слова! Ни слова он по-узбекски не знает! - закричал он. Потом осекся, посмотрел на тещу и сестру тещи, сидевших под грибом. Но те, по счастью, были увлечены какой-то беседой. - Конечно, ни хрена он по-узбекски не знает, - продолжил Гурко на сей раз гораздо тише. - Ему прямо из ЦК подстрочники привозили. Нарочным привозили, фельд, блядь, егерем.
Наверху, на гребне нависавшей над пляжем дюны, появилась Самохина.
- Это же якутские прииски! Клондайк! - уже шипел Гурко. - За один только семитомник... можете себе представить...
Самохина пронесла свое богатое тело вниз по лестнице и направилась к нам. Я сделал Гурко предостерегающий жест.
- Степанида - свой человек, - сказал он. - Не пори муру.
- Свой, - согласился я. - Мы вообще все свои люди. Знать бы только, кто доносы куратору московского отделения пишет.
Самохина приблизилась к нам, огляделась по сторонам и спросила:
- Петров, животное, скорбит?
- Скорбит, - сообщил Гурко.
Степанида повернулась к нему и принюхалась.
- И ты тоже животное, - сказала она. - В баре успел напиться?
- В баре! - охотно согласился Гурко. - А где еще? Не пойду же я, видный русский писатель, искать первого мая дежурный винный магазин?.. Кстати, никто не хочет выпить? Отметить, так сказать, начало творческого отпуска.
- Ой, иди ты к лешему, - гневно сказала Самохина. - Я сюда что, водку пить приехала? Тем более, что у меня теперь английская диета. Плюс йога. Категорически исключено употребление спиртного. Просто категорически.
- Ну, самую малость! - не унимался Гурко.
- Если только самую малость, - неожиданно согласилась Самохина.
Через пять минут мы уже сидели в баре. Гурко заказал две бутылки водки и соленые орешки.
- Кто же орешками водку закусывает? - возмутился я. - Орешки к пиву хорошо, а не к водке. Там что, бутербродов никаких нет?
- Рута! - заорал Гурко, повернувшись к буфетчице. - Рута, красавица наша, дай бутербродов! Озолочу! - И уже мне: - Ну ты, Балаховский, пижон... А бананами не приходилось закусывать? А вишневым вареньем?
- Приходилось плиточным мармеладом, - с достоинством ответил я.
Гурко посмотрел на меня с теплотой.
- Ценю, - заметил он. - Чувствуется литературная школа.
Рута принесла бутерброды с какой-то бордовой, твердой на ощупь колбасой, Гурко разлил водку по чайным стаканам в подстаканниках, и мы выпили по первой.
Окна бара выходили на пляж. У кромки воды был виден вышагивающий Петров.
- Хреновый заезд, - сказала Степанида. - Одни провинциальные критики, есть даже не члены Союза. Приличная публика отсутствует как таковая. А впрочем, в моем корпусе живет Кондаков.
- Леша? - оживился Гурко. - Он хороший мужик. Мы с ним одну штуку вместе писали.
- Какую штуку? - спросила моя жена.
Гурко внезапно смешался.
- Да одну там штуку... Ерунду, в общем, но милую... искреннюю такую... Бог с ней. Давно дело было.
Гурко говорил правду. Годами семью ранее он и Кондаков писали ораторию про БАМ: Кондаков - поэтическую часть, Гурко - прозаическую.
- У него девятого день рождения, - добавила Самохина.
И эта невинная фраза поэтессы Степаниды Самохиной оказалась роковой, исторической, судьбоносной. Вернее, таковым оказался мой ответ.
- Девятого? - переспросил я. - Как у Аджавы.
- У Аджавы - девятого? - взметнулась Степанида. - У Пулада? Ты не путаешь?
- Да нет, - ответил я. - День Победы, хрен спутаешь. Я собираюсь телеграмму ему дать. Шестьдесят лет все-таки.
Гурко разлил по второй, при этом моя жена прикрыла стакан рукой, а Степанида, напротив, подвинула свой подстаканник прямо под неверную руку нашего виночерпия. Ее избыточно здоровое лицо раскраснелось.
- А чего это ты один? - ревниво сказала она. - Мы все дадим ему телеграмму. Все отдыхающие Дома творчества имени Райниса.
- Мы не отдыхающие, - возразил Гурко. - Мы творящие.
Но Степанида уже не обращала на него внимания. Ее понесло.
- Впереди еще целых девять дней. Сегодня же за обедом надо будет всех оповестить, чтобы вносили свои предложения. Составим такой проектик, потом числа шестого-седьмого обсудим, выберем лучший вариант и пошлем. Пуладик это чудо. Это наша гордость.
- Степанида! - взмолился я. - Да не люблю я эти коллективные письма! Что, разве каждый, сам по себе, не может послать телеграмму?
- Тебе что, жалко? - запальчиво спросила Самохина.
- Чего мне может быть жалко?
- Что не ты один пошлешь.
- Ну, ну, - примиряющим тоном заговорил Гурко, - если бы он один хотел послать, он бы нам и число не сказал.
- Сами бы узнали, - буркнула Степанида. - Тоже мне, тайна двух океанов.
- Не дуйся, - попросил я ее. - Подпишу я, подпишу. Хотя в этом есть элемент идиотизма. Коллективное признание в любви... бред какой-то... Все равно, что заверять интимные письма в правлении Союза.
- Вся наша жизнь - сплошной элемент идиотизма, - утешил меня Гурко. - Вот дали мне квартиру на Алтуфьевском шоссе. А я просил в пределах Бульварного кольца. От силы - Садового. И на тебе, Алтуфьевское! Разве не идиотизм?
- Дали бы нам на Алтуфьевском, - запальчиво заявила моя жена, - я бы в ножки поклонилась. Я эти бульварные пределы в гробу видела.