- Не бось, дело есть.
Он долго смотрел мне вслед, потом свистнул своей собаке и побежал к лесу, но, едва я успел сделать двадцать шагов, Левка нагнал меня. 'Левка идет туда - Сеньку бить будут - Левка камнем пустит', - при этом он мне показал булыжник величиною с ин-деичье яйцо. Но меры его были не нужны, люди отказали, говоря, что господа чай кушают; потом я раза три приходил, все недосуг молодому барину; после третьего раза я не пошел больше. И чем же это молодой барин так занят? Вечно ходит или с ружьем, или так просто, без всякого дела, по полям, особенно где крестьянские девки работают. Неужели он не мог оторваться на пять минут?
Сам бог показал выход, хотя, по правде, очень горестный. В селе Поречье, верст восемь от нас, был храмовый праздник;- село Поречье казенное, торговое, богаче нашего, праздник у них справлялся всегда отлично. Тамошний священник (он же и благочинный) пригласил нас всех на праздник. Мы отправились накануне: отец Василий с попадьей, батюшка один, причетник и я, для того чтобы отслужить всенощную со-борне. Праздник был великолепный, фабричные пели на крылосе. Во время литургии приехал сам капитан-исправник с супругой и двумя заседателями. Голова за месяц собирал по двадцати пяти копеек серебром с тягла начальству на закуску. Словом сказать, было весело, шумно; един я грустил; грустил я и потому, что намерения мои пе удавались, и по непривычке к многолю-дню; вила я тогда еще в рот не брал, в хороводах ходить не умел, а путце всего мне досадно было, что все перемигивались, глядя на меня и на дочь пореченского священника. Я приглянулся ее отцу, и он предлагал, как меня похиротоннсагот, женить на дочери, а он-де место уступит и обзаведение, самому, мол, на отдых пора. А дочь-то его, несмотря на то что ей было не более восемнадцати или девятнадцати лет, была сильно поражена избытком плоти, так что скорее напоминала обр?(.ч и подобие оладий, нежели господа бога.
Таким образом поскучав в Поречье до вечера, я вышел на берег реки; откуда ни возьмись - Левка тут, и он, бедняга, приходил на праздник, сам не зная зачем. Его никто не звал и не потчевал. Стоит лодочка, причаленная к берегу, и покачивается; давно я не катался, - смерть захотелось мне ехать домой по воде. На берегу несколько мужичков лежали в синих кафтанах, в новых поярковых шляпах с лептами; выпивши, они лихо пели песни во все молодецкое горло (по счастию, в селе Поречье пе было слабонервной барыни). 'Позвольте, мол, православные, лодочку взять прокатиться до Раздершнина', сказал я им. 'С нашим удовольствием, мы-де вашего батюшку знаем. Митгох, Митгох, отвяжь-ка лодочку-то, извольте взять', - и М-итюх, несколько покачиваясь и без нужды ступая в воду по колена, отвязал лодку, я принялся править, а Левка грести; поплыли мы по Оке-реке. Между тем смерклось, месяц взошел, с одной стороны было так светло, а о другой черные тени берегов, насупившись, бежали на лодку. Поднимавшаяся роса, словно дым огромного пожара, белела на лунном свете и двигалась по воде, будто нехотя отдираясь от нее.
Левка был доволен, мочил беспрестанно свою голову водой и встряхивал мокрые волосы, падавшие в глаза. 'Сенька, хорошо?' - спрашивал он, и когда я отвечал ему; 'Очень, очень хорошо', - он был в неописанном восторге. Левка умел мастерски гресть, он отдавался в каком-то опьянении ритму рассекаемых воли и вдруг поднимал оба весла, лодка тихо, тихо скользила по волнам, и тишина, заступавшая мерные удары, клонила к какому-то полусну, а издали слышались песни празднующих поречан, носимые ветром, то тише, то громче.
Мы приехали поздно ночью, Левка отправилвя с лодкой назад, а я домой. Только что я лег спать, слышу - подъезжает телега к нашему дому. Матушка она не ездила на праздник, ей что-то нездоровилось, - матушка послушала да говорит:
- Это не нашей телеги скрып - стучат, треба, мол, верно, какая-нибудь.
- Не вставайте, матушка, я схожу посмотреть, - да и вышел, отворяю калитку, пореченский голова стоит, немножко хмельный.
- Что, Макар Лукич?
- Да. что, - говорит, - дело-то неладно, вот что.
- Какое дело? - спросил я, сам дрожу всем телом, как в лихорадке.
- Вестимо, насчет отца диакона.
Я бросился к телеге: на ней лежал батюшка без движепия.
- Что с ним такое?
- А бог его ведает, все был здоров, да вдруг что ни есть прилучилось.
Мы внесли батюшку в дом, лицо у него посинело, я тер его руки, вспрыскивал водой, мне казалось, что он хрипит, я уложил его на постель и побежал зa пьяным портным; на этот раз он еще был довольно трезв, схватил ланцет, бинт и побежал со мною. Раза три просек руку, кровь не идет... я стоял ни живой ни мертвый; портной вынул табакерку, понюхал, потом начал грязным платком обтирать инструмент.
- Что? - спросил я каким-то не своим голосом.
- Не нашего ума дело-с, экскузе [извините (от фр. excusez)], отвечал он, - а извольте молитву читать.
Матушка упала без чувств, у меня сделался озноб, а ноги так и подламывались.
II
После смерти отца матушка не препятствовала, и я выхлопотал себе наконец увольнение из семинарии и вступил в Московскую медико-хирургическую академию студентом. Читая печатную программу лекций, я увидел, что адъюнкт ветеринарного искусства, если останется время, будет читать студентам, оканчивающим курс, общую психиал рию, то есть науку о душевных болезнях. Я с нетерпением ждал конца года, и хотя мне еще не приходилось слушать психиатрии, явился на первую лекцию адъюнкта. Но я тогда так мало был образован по медицинской части, что почти ничего не понял, хотя слушал с таким вниманием, что до сих пор помню красноречивое встуиление ветеринарного врача. 'Психиатрия, - говорил он, - бесспорно, самая трудная часть врачебной науки, самая необъяспенная, самая необъяснимая, но зато нравственное влияние ее самое благотворное. Ни метафизика, ни философия не могут так ясно доказать независимость души от тела, как психиатрия. Она учит, что все душевные болезни - расстройства телесные, она учит, следственно, что без тела, без сей скудельной оболочки, дух был бы вечно здрав' я проч. Я уже в семинарии знал Вольфиеву философию, но совершенно ясно изложения адъюнкта не понимал, хотя и радовался, что самая медицина служит доказательством высоких метафизических соображений.
Когда я порядком изучил приуготовительные части, я стал мало-помалу делать собственные наблюдения над одержимыми душевными болезнями, тщательно записывая все виденное в особую книгу. Воскресные и праздничные дни проводил я почли всегда в доме умалишенных. Все наблюдения мои вели постоянно к мысли, поразившей меня при созерцании спавшею Левки, то есть что официальные, патентованные сумасшедшие, в сущности, и не глупее и не поврежденнее всех остальных, но только самобытнее, сосредоточеннее, независимее, оригинальнее, даже, можно сказать, гениальнее тех. Странные поступки безумных, раздражительную их злобу объяснял я себе тем, что все окружающее нарочно сердит их и ожесточает беспрерывным проти-вуречием, жестким отрицанием их любимой идеи. Замечательно, что люди делают все это только в домах умалишенных; вне их существует между больными какое-то тайное соглашение, какая-то патологическая деликатность, по которой безумные взаимно признают пункты помешательства друг в друге. Все несчастие явно безумных - их гордая самобытность и упрямая неуступчивость, за которую повально поврежденные, со всею злобою слабых характеров, запирают их в клетки, поливают холодной водой и проч.
Главный доктор в заведении был добрейший человек в мире, но, без сомнения, более поврежденный, нежели половина больных его (он надевал, например, на себя один шейный и два петличных ордена для того, чтобы пройти по палатам безумных; он давал чувствовать фельдшерам, что ему приятно, когда они говорят 'ваше превосходительство', а чином был статский советник, и разные другие шалости ясно доказывали поражение больших полушарий мозга); больные ненавидели его оттого, что он сам, стоя на одной почве с. ними, вступал всегда в соревнование. 'Я китайский император', - кричал ему один больной, привязанный к толстой веревке, которой по необходимости ограничили высочайшую власть его. 'Ну когда же китайский император сидит на веревке?' - отвечал добрейший немец с пресерьезным видом, как будто он сам сомневался, не действительно ли китайский император перед ним. Больной выходил из себя, слыша возражение, скрежетал зубами, кричал, что это Вольтер и иезуиты посадили его на цепь, и долго не мог потом успокоиться, Я, совсем напротив, подходил к нему с видом величайшего подобострастия. 'Лазурь неба, прозрачнейший брат солнца, - говорил я ему, - плодородие земли, позволь мне, презренному червю, грязи, отставшей от беесравиенных подошв твоих, покапать холодной воды на светлое чело твое, да возрадуется океан, что вода имеет счастие освежать священную шкуру, покрывающую белую кость твоего