нам больше всего по душе, и вот тебе на: ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной- единственной ноты. Пой для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем Только ты, мы и Бог!
Они все обещали. Они все умоляли.
И вот на следующий день, когда поклонник Роджерса и Хаммерстайна запел «Взгляни, любовь моя». Сахар принялся тихонько мурлыкать себе под нос. Когда верующий запел «Бог наших предков». Сахар стал тихонько подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянул «Опустись пониже, мой милый Возничий», Сахар присоединился к нему и запел удивительно высоким голосом. Все засмеялись и захлопали, как бы приветствуя голос Сахара.
Сахар, само собой, принялся изобретать. Сначала, разумеется, гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая которые Гильермо сперва хмурился, а потом, немного погодя, стал улыбаться и подпевать, почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.
А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои же слова. Они изобиловали повторами, слова были просты, а мелодия и того проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из них песни, каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы неправильно, но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и вот уже поклонник Роджерса и Хаммерстайна, любитель народных песен и верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай себе строя дорогу.
Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его голос, самый, (что говорить!) заурядный, стал каким-то удивительно прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:
— Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно неправильная, приятель. Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй, ты можешь это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!
Некоторые песни были религиозными гимнами. «Держи меня в голоде, Господи» пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.
Были у него песни о любви. «Залезь в карман к кому-нибудь другому» пел Сахар сердито, «Твой голос слышу поутру» пел Сахар нежно, «Неужто все еще лето?» пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.
Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один человек уходил в среду, а в четверг на его место заступал другой, поскольку на разных участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький. Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было не беспокоится, что тайна будет сохранена.
В конечном счете погубило Сахара то, что его песни невозможно было забыть. Люди, уходившие из бригады Сахара, распевали его песни в других бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других. Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на дороге: песни людям нравились, они быстро их запоминали. И вот однажды слепой Блюститель Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это была музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как они не были просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над каждой их нотой ощущалась тяжесть опадающих листьев, и… и Блюститель Закона печально вздохнул. Из своего набора инструментов он выбрал один особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку от которого работала дорожная бригада. Слепой Блюститель сел в нанятую машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еще только начинала захватывать полоску пустыни. Там он вылез из машины и услышал пение. Услышав, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.
— Кристиан, — сказал Блюститель, и песня прекратилась.
— Это ты, — сказал Кристиан.
— Кристиан, даже после того как ты лишился пальцев?
Остальные ничего не понимали — все остальные, кроме Гильермо.
— Блюститель, — обратился к нему Гильермо, — он не сделал ничего плохого.
Блюститель Закона криво улыбнулся.
— Никто и не говорит, что сделал. Но он нарушил закон. Вот скажем тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел бы ты стать кассиром в банке?
— Не забирайте меня из дорожной бригады, — сказал Гильермо.
— Именно закон определяет, где люди будут счастливы. Но Кристиан Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей музыкой, которая вовсе не для них.
Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его затеял, но остановится уже не мог.
— Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку. Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.
Блюститель грустно покачал головой.
— Будь честным, Гильермо. Ты честный человек. Его музыка только сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все, чего ты только ни пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты испытываешь грусть. Все время испытываешь грусть.
Гильермо хотел было возразить, но как честный человек заглянул в собственное сердце. И он понял, что эта музыка полна печали. Даже счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то рыдали, даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том, что все умирает, а удовлетворенность — мимолетней всего на свете. Гильермо заглянул в собственное сердце, и там перед ним предстала вся музыка Сахара, и он заплакал.
— Пожалуйста, не делай ему больно, — пробормотал Гильермо, плача.
— Не сделаю, — ответил слепой Блюститель.
Он подошел к Кристиану, который покорно стоял и ждал, и поднес особый инструмент к его горлу. У Кристиана перехватило дыхание.
— Нет! — сказал Кристиан, но слово лишь оформилось у него на языке и на губах. Никакого звука не