За верность данному слову я был жестоко наказан. Бывшие рапповцы, во власти которых находился тогда журнал 'Театр и драматургия', не признали во мне 'своего' и, заподозрив в тайных сношениях с Вишневским, не только не напечатали пьесу, но поместили о ней разгромную статью. Вишневский, в свою очередь, долго не прощал мне моего отказа. Сдружились мы только на войне.
А вот записка - рукой моего отца:
'Тебе звонили из секретариата Фриновского. Позвони по №...'
Михаил Петрович Фриновский был короткое время наркомом Военно-Морского Флота СССР. Позвонив по указанному телефону, я узнал, что приглашен участвовать в собеседовании с военными писателями, которое состоится у наркома в два часа.
В приемной наркома я увидел Вишневского, Соболева, Лавренева, всего человек двадцать, знакомых и незнакомых. Когда нас пригласили в кабинет, могучая фигура и громовой бас Фриновского на несколько минут отвлекли мое внимание от другого моряка, находившегося в кабинете. Но стоило тому заговорить, и я был захвачен. Этот удивительный человек разговаривал не только как моряк, но как ученый и художник, его слушали затаив дыхание, и если главной задачей нашего собеседования было привлечь литераторов к трудному, требующему специальной подготовки флотскому материалу, то она была выполнена блистательно; вскоре после собеседования был создан при Военно-политической академии имени Ленина специальный семинар, где подверглись 'оморячиванию' многие московские литераторы, в том числе и я. Лекции, практические занятия и в особенности два месяца, проведенные мною летом 1940 года на кораблях Черноморского флота, оказали мне неоценимую услугу во время войны.
А моряк, умевший говорить о море как художник, на склоне лет стал хорошим писателем. Четверть века спустя я имел удовольствие присутствовать при вручении адмиралу флота Советского Союза Ивану Степановичу Исакову членского билета Союза писателей.
Благодаря школе, пройденной мною в полку под руководством комроты Володина, а затем на черноморском эсминце, которым командовал капитан-лейтенант Мельников, начальник строгий и не делавший никаких скидок проходившим практику курсантам, будь они сто раз писатели, на действующий Балтийский флот я пришел не совсем штафиркой, и это очень облегчило мне мои первые шаги.
Службу я начал в Кронштадте в должности редактора многотиражной газеты соединения подводных лодок. Газета моя называлась 'Дозор', выходила через день и поначалу состояла из двух полос малого формата, заполнявшихся самым разнообразным материалом - репортажем о боевых действиях подводных лодок и заметками на бытовые темы, политическими статьями, стихами и фельетонами. Редакция и издательство газеты помещались в одной крошечной каюте на плавбазе 'Иртыш', а весь штат состоял из меня и юного краснофлотца, которого звали Коля Кирпичников. Каюта вмещала в себя наборную кассу и плоскую печатную машину, а каждый из нас совмещал много различных профессий и обязанностей. Я был ответственным редактором, организатором материала и репортером, литправщиком и корректором, автором передовиц, обзорных статей и фельетонов; Коля - наборщиком, метранпажем, печатником, брошюровщиком и экспедитором. Помимо своих прямых обязанностей мы с Колей были 'расписаны' по боевой тревоге. Коля входил в состав пулеметного расчета, а я считался политруком зенитной группы. Очень скоро выяснилось, что моя военная подготовка гораздо основательнее газетной - я был 'ворошиловским стрелком' и не знал корректорских знаков, имел значок 'Готов к ПВХО', но не умел сверстать полосу, - всему этому пришлось учиться на ходу. И не только этому. Понадобились стихотворные лозунги - и я начал рифмовать, а затем, обнаглев, взялся сочинять сатирический раешник. Активность противника возрастала с каждым днем, к 'звездным' налетам 'юнкерсов' на Кронштадтский рейд и гавань добавились артиллерийские обстрелы, газету приходилось делать в перерывах между боевыми тревогами.
Рядом с нашим 'Иртышом' стоял линкор 'Марат', его мощная артиллерия вела огонь по наступавшим сухопутным частям противника и, в свою очередь, являлась объектом ожесточенных атак немецких пикирующих бомбардировщиков. После многих попыток, ценой немалых потерь, фашистам удалось вывести 'Марат' из строя. В результате взрыва одна из четырех орудийных башен ушла под воду, другая была сильно повреждена, но уже через несколько дней к двум уцелевшим башням подвели электроэнергию с берега, и 'Марат' опять заговорил.
В тот памятный день погибло много маратовцев, в том числе редактор линкоровской многотиражной газеты писатель Иоганн Зельцер. Мы знали друг друга понаслышке и познакомились за сутки до его гибели. Зельцер был опытнее меня как журналист, и мы условились, что, если не будет налета, я приду к нему на корабль поучиться уму-разуму. Он не успел стать моим другом. Впоследствии война отнимала у меня людей более близких, но смерть Зельцера произвела на меня неизгладимое впечатление, то ли потому, что она - одна из первых в длинном ряду утрат, то ли своей будничной наглядностью: был и нет.
Прошло еще несколько месяцев, прежде чем я пришел к простой истине когда идет война, смерть товарища больно отзывается в сердце, но не дает права ни остановиться, ни свернуть с намеченного пути. В романе я описал, как подводники празднуют корабельную годовщину через несколько часов после гибели одного из самых любимых командиров. Вероятно, кому-нибудь это покажется неправильным, а следовательно, неправдоподобным. Но так было. И даже - не могло быть иначе. Траур носят только в тылу.
А между тем стали возвращаться уходившие в боевой поход лодки. Каждый боевой успех воспринимался как событие, победителей встречали на пирсе с традиционным подношением - поросятами, вечером устраивалось чествование. В промежутке между встречей и банкетом я добывал необходимый мне для очередного номера материал, а это было совсем не просто: смертельно усталые подводники, ступив на твердую землю, меньше всего хотели рассказывать о виденном и пережитом, они хотели мыться в бане, хотели слушать любимые пластинки, хотели смеяться и говорить о пустяках.
Помню (это уже в 1942 году), каким уморительно-забавным и в то же время до слез трогательным выглядел в день своего возвращения из похода ныне прославленный, а тогда еще безвестный Евгений Яковлевич Осипов. Поход оказался на редкость удачным, Осипова авансом поздравляли со званием Героя, и он был наверху блаженства - не столько от успеха и всеобщего признания, сколько от чисто физического ощущения твердой земли под ногами. От ста граммов невиннейшего кагора он вдруг опьянел совершенно, по дощатым полам береговой базы его носило, как по палубе штормующего корабля. Я-то знал, что в этом состоянии Женя Осипов мало приспособлен для интервьюирования, но меня умолила пойти вместе с ней одна настойчивая женщина с мандатом корреспондента центральной газеты. Я пошел и не пожалел о затраченном времени. Осипов встретил нас с покоряющей любезностью, говорил моей спутнице комплименты на четырех языках, пел, хохотал, высказывался на самые неожиданные темы и с изумительной, наполовину бессознательной ловкостью уклонялся от вопросов. Лишь когда моя спутница задавала какой-нибудь уж очень безграмотный, с точки зрения моряка, вопрос, он вдруг на мгновение трезвел, дергал себя за ухо, и, убедившись, что не ослышался, горестно охватывал свою голову обеими руками, и произносил только одно слово 'матушка!', вкладывая в него массу оттенков - и удивление, и нежный укор, и мольбу о пощаде, а затем вновь погружался в свой блаженный бред. На следующий день нам удалось все-таки потолковать с Осиповым. Он еще неохотно возвращался мыслями к походу, но был точен, деловит, скромен, не наигранно скромен, как герои стандартных очерков, а так, как бывают скромны люди, уверенные в своих силах.
В моей пьесе 'Офицер флота' появляется на несколько минут эпизодическая фигура молодого подводника, только что вернувшегося с позиции. Роль оказалась выигрышной, и в ней выступали многие видные актеры. Забавно, что в Художественном театре ни режиссеры, ни исполнители так и не поверили, что человек может быть пьян не столько от вина, сколько от счастья, свежего воздуха и ощущения твердой земли под ногами. И несмотря на все мои протесты, 'сто грамм кагора' были заменены коньяком, а доза увеличена. Как видно, всякое перевоплощение в образ имеет свои границы.
Трудно объяснить, почему одни люди запоминаются больше, а другие меньше, почему события более яркие зачастую стираются в памяти, а какой-то на первый взгляд малозначительный факт заставляет надолго задуматься и запечатлевается на долгие годы. Я теперь уже с трудом вспоминаю Иванцова и Кульбакина, первых вернувшихся с победой командиров лодок. А погибший в самом начале кампании Ныров и сейчас стоит перед глазами как живой. Небольшого роста, худощавый, с рыжеватыми усиками на землистом лице, он поразил меня изящной свободой поведения, медленной улыбкой, которая вспыхивала не сразу, а как бы включалась через реостат, негромкой и неторопливой речью много и настойчиво размышляющего человека. Как-то мы разговорились, и я впервые столкнулся с множеством проблем, о