проваливаясь в снег, и вышел точно к замерзшей речке, и не было у него сомнений, что, взобравшись на ее крутой берег и отмахав с полкилометра, он упрется в зеленый штакетник дачи Назарова, отыщет калитку, минует рубленную из бревен баню и тотчас же увидит дачу: финский добротный дом, флигель во дворе.
...Путаное впечатление осталось у Складнева после первого посещения Назарова. Горькая жалость охватила, когда отворилась дверь и на крыльцо, перепачканное углем, вышел пожилой человек в странной какой-то куртке, в котором он с трудом признал Назарова. Но было и другое: как шли в магазин скудно протоптанной дачниками тропкой, сначала вдоль забора, потом спустились к замерзшей реке, вскарабкались по неудобным ступенькам наверх, и там, на залитом мягким, чуть искрящимся светом угоре, с неожиданной высоты, открылась вдруг не то лощина, не то сокрытое снегом озеро, а далее - знакомая уже березовая роща, молодая, свежая и совсем не зимняя. 'Какова, а? - сказал Назаров, жмурясь, и его грубое, обрюзгшее лицо посветлело, он вытер ладонью глаза и тихо, как бы приглашая его, Складнева, к чему-то совсем необычному, проговорил: 'Вы только послушайте, послушайте!' Он не сказал 'посмотрите', и это было поразительно.
А вот разговор с Назаровым в тот день не запомнился. Назаров проводил его до калитки, предложил заходить еще, но как-то неуверенно, и Складнев подумал, что ему, пожалуй, нечего здесь делать.
Светлая ночь стояла над дачным поселком. Складнев хорошо видел лыжню. К ночи подморозило, и лыжи шли превосходно. И опять-таки нечто странное было в его ночном, беззвучном скольжении мимо деревушки, мимо замерзшей речки, заколоченных дач, и Складнев облегченно вздохнул, когда услышал нарастающий гул электрички.
Еще от первого посещения Назарова осталось неясное чувство обиды. Складневу даже показа-лось, что Назаров так и не узнал его. Был он возбужден, ходил по комнате, жадно расспрашивал о московской жизни и все время прислушивался к тому, что происходило в глубине дома.
Потом вдруг вышел, пропадал довольно долго и вернулся не один, а со старухой (вот тогда Складнев впервые увидел мать Назарова Марфу Кондратьевну). Лицо у Назарова было при этом какое-то растерянное, беззащитное, как у человека, который только что снял очки и близоруко щурится.
'Это кто таков?' - спросила старуха, внимательно разглядывая Складнева. 'Товарищ мой, ученый... Игорь Николаевич'.- 'А-а, не писатель, значит... хорошо'. Смысл этого 'хорошо' Складнев понял позже, когда на дачу приезжали хмельные уже мужчины и женщины, громко говорили, смеялись, не обращая никакого внимания на старуху, да и Назаров вроде как им тоже был не нужен, а нужна была дача, камин, просто место, где можно было посидеть, выпить, а то и уединиться во флигеле.
Возможно, чувство обиды в Складневе породил сам Назаров. Отправляясь на дачу, Игорь предполагал, что дела некогда известного писателя обстоят неважнецки, но он как-то не ожидал увидеть его таким постаревшим, поблекшим. И то, что Назаров говорил спокойным, уверенным голосом, не замечая ни скудного стола, ни всеобщего запустения на даче, усиливало впечатление.
6
Назаров позвонил сам. Недели через три. Поздно уже, часов около двенадцати. Складнев вычитывал гранки своей статьи и, как всегда, злился. Ему хотелось править, а то и заново переписать статью; но сделать ничего уже было нельзя - редактор вполне резонно сетовал 'на переливки строк' и прочие сложности, а Складнев бесился от собственной беспомощности.
И тут вот некстати зазвонил телефон. Голос был дальний, погасший.
- Игорь Николаевич, это Назаров... Бога ради простите, тут я в дурацкую историю угодил, а посоветоваться не с кем...
- Что случилось? - тревожно спросил Складнев.
Назаров уловил его тревогу, потому как едва слышно, равнодушным голосом произнес:
- Ничего особенного... С коликой угодил в больницу. Сегодня, по 'скорой'. Ну а посове-товаться решительно не с кем. Простите, что потревожил...
- Да перестаньте вы,- разозлился Складнев.- Из какой больницы вы звоните? Ясно. А отделение? Вторая хирургия. Завтра я у вас буду.
...Складнев поспел вовремя. Ночью Назарову стало хуже. Заведующий хирургическим отделением хмуро сказал, что оперировать нужно немедленно и, если он друг, его обязанность убедить писателя дать согласие на операцию...
Пожалуй, по-настоящему они подружились там, в больнице. Из реанимации Назарова перевели в одноместную палату с креслом, умывальником и небольшим тамбуром.
Назаров был плох, чаши весов еще колебались то в одну, то в другую сторону. Упорно держалась температура, и угроза разлитого перитонита пока не миновала.
Заведующий хирургическим отделением, да и другие хирурги, казалось, дневали и ночевали в клинике. Удивительно внимательны были сестры, хрупкие, почти девочки, способные всю ночь просидеть у постели безнадежного больного.
Складнев с раздражением и досадой думал о друзьях Назарова, его коллегах по перу. В первую неделю не появился никто. Мать Назарова тоже лежала в больнице, а родственников у него не было.
В конце первой, самой трудной недели пришла женщина. Смуглая, некрасивая, даже уродливая, но с удивительными глазами. Была она поклонницей таланта Назарова. Приехала из Кисловодска. Как она прослышала о болезни писателя, для Складнева так и осталось загадкой. Возможно, кто-то из сестер по просьбе Назарова дал ей телеграмму. Женщину звали Таня, она упорно просила называть ее именно так. Была она учительницей русского языка, взяла отпуск без содержания и прикатила. Знакомы они были с Назаровым года три-четыре.
Именно она и выходила Назарова. У нее был настоящий талант сиделки. Всю сложную технику ухода за тяжелым больным она усвоила быстро, за сутки, причем делала все с удивительным тактом.
У Назарова случались приступы раздражительности, когда он капризничал, как ребенок, отказывался делать то одну, то другую процедуру. 'Ну, что ж, не надо, так не надо', - вроде бы соглашалась Таня, но уже через несколько минут делала все по-своему, и лицо ее при этом было неподвижным, как маска. Только глаза жили, излучали такой свет, такую сфокусированную доброту, что Складнев как-то поймал себя на том, что... завидует Назарову.
Назаров выздоровел, и Таня исчезла. Как добрый ангел явилась она, а исчезла вместе с бедой.
7
Складнев привык мыслить конкретно, но здесь, на кладбище, строй мыслей был иной.
Он, врач, ученый, работающий в той области, где грань между живым и неживым стирается, думал сейчас отвлеченно, о смерти. И, возможно, в первый раз усомнился в ее биологической целесообразности.
Ему вспомнилось, как в Дананге их повезли смотреть знаменитый храм, высеченный в скале. Сначала они долго взбирались наверх, среди оглушающего зноя, звона цикад, утомленные дорогой, впечатлениями, оставляя внизу долину знаменитого Пятигорья, потом спускались по осклизлым ступенькам. Пахло сыростью подземелья, по мере того как отступал зной, и они как бы погружались в прохладную воду. И вот в свете факелов открылся огромный грот, верхняя часть его терялась в сумраке, с легким писком носились летучие мыши, камни сочились влагой, и не верилось, что храм в скале - дело рук человеческих.
'Это единственный в мире храм, где есть лежащий Будда',- пояснил гид. Складнев по узким, вырубленным в скале ступенькам поднялся в нишу, ничего не увидел и, шаря в темноте руками, вдруг наткнулся на огромное ухо с удлиненной мочкой. В ужасе отпрянул, мгновенно покрыв-шись липким потом. Раздался звук, тонкий, звенящий. Он падал сверху, выстраиваясь в мелодию. Пятясь, ощупью отыскивая ступеньки, Складнев торопливо, подгоняемый безотчетным страхом, спустился вниз и остановился пораженный: у стоп Будды, сидящего в обычной своей позе, стоял мальчик лет десяти и играл на свирели. Багровое, трепещущее пламя факелов высвечивало надменный лик каменного идола, и Складневу пришла в голову странная мысль, что пока он, корячась, выбирался из каменной ниши, Будда опередил его: успел занять место на каменном возвышении, напоминающем трон.
Мальчик, похожий на библейского пастушка, играл на свирели. Звук рождал успокоение, прохладу.
И каким ярким, радостным показался мир вокруг, когда люди выбрались наверх уже с другой стороны скалы и оказались на плоской вершине, поросшей цветущими деревьями. Виднелась крыша пагоды с колесом на ней, напоминающим тележное. И все разом заговорили возбужденно, мужчины закурили, женщины достали пудреницы. Хотелось чего-то обычного, житейского. Хотелось жить, радоваться. И светлая, наполненная солнцем пагода на поляне, словно сошедшая с традиционного, покрытого лаком, вьетнамского рисунка, уже не произвела особого впечатления. Тут все говорило о жизни: и бронзовый