скомандовал после обеда боцман Никитич...
Довольные, что наконец вернутся с судна на землю, пошли одеваться матросы. Скоро они вышли наверх в чистых щегольских рубахах, причесанные, с несколько отмытыми смолистыми руками.
- Смотри, ребята... держись одной кучки, - говорил кто-то человекам пяти матросам, - чтобы вместе везде... И в кабак вместе... и гулять вместе.
- Афанасей... сколько у тебя франков? - спрашивает Макаров Афанасия.
- Два... брат...
- Дай пол-франока...
- Зачем?
- Дай, говорю...
- Да зачем?..
- Пропить...
- Пропить?
- Говорят, пропить... нешто не слышишь?
- А я-то что? Нешто уж и я не человек?
- С тебя хватит.
- Не дам, Макаров, я тебе пол-франока... Лучше вместе пойдем... угощу.
- Смотри, Афанасей, угости...
- Сказано, пойдем... Погуляем... Только держись, - и Афанасий даже языком прищелкнул от будущего удовольствия.
- Вы, ребята, наперво куды?.. - спрашивает один матрос товарищей.
- Мы, братцы, в лавки...
- Что покупать?..
- Надоть рубаху... Вот Федор тоже штаны хочет торговать!..
- Купи, братец, мне нож!
- А вы-то что сами?..
- Мы в кабак... Гуляй, значит, душа...
- Так тебе нож купить?..
- Купи, ребята, кто-нибудь...
- А деньги?..
- Да ведь вы в лавки?..
- Ну...
- Пить не станете?..
- По шкалику рази...
- А я, значит, гуляю... все пропью...
- А нож?
- Купи на свои... Опосля отдам, потому теперь я гуляю... А вы, значит, в лавки...
Боцман Никитич надел тонкую рубаху с батистовым передом, щегольски повязал черный шелковый галстук с длинными концами; на грудь повесил свою дудку на серебряной цепи, шапку лихо надел немного на затылок и вышел наверх, держа в руках носовой платок, который между прочим он взял более для форсу, ибо и при платке он по привычке сморкался классически, т.е. с помощью двух пальцев.
- Гляди, ребята... боцман-то... раскуражился...
- Форсит... неча сказать...
- А ведь упьется?..
- Звестно упьется. Кажинный раз в лежку привозят...
Никитич беседовал с 'чиновниками', с фельдшером, писарем и другими унтерами, с которыми вместе собирался ехать на берег...
Франт наш фельдшер все упрашивал сперва по улицам гулять.
- Или, Степан Никитич, - вмешался писарь Мухин, - в сад пойдемте гулять... Верно, в городе сад есть. Нельзя без саду...
- Да што в саду-то? - говорит Никитич.
- Все же благородное развлечение.
- По мне в трактир сперва...
- В трактир после сада...
Однако Никитич не соглашался... И другие унтера не соглашались.
- Иван Васильич, - обратился фельдшер к Мухину, когда боцман и унтера куда-то пошли, - пойдемте гулять одни. Что с ними гулять!..
- Конечно, Иван Абрамыч...
- Они никаких чувств не имеют... Только бы им напиться. Известно, матрос!..
- И еще пристыдят нас.
- А мы, Иван Васильевич, благородно погуляем, зайдем в лавки, а после в театр... мы ведь не они...
- А в сад?..
- И в саду погуляем...
Писарь и фельдшер решили отделиться от Никитича и время провести более благородно, чем проведет его Никитич с компанией.
'Левка-разбойник' был мрачнее обыкновенного. Он всегда был мрачен перед тем, что напивался. В раздумье ходил он взад и вперед по баку и изредка щупал свои четыре франка, спрятанные в кармане. На его лице явилась самая презрительная улыбка, когда он услыхал разговор писаря с фельдшером. Он быстро вскинул на них глаза и потом так же быстро опустил их и только сказал: 'сволочь'.
Леонтий резко отделялся от прочих... Постоянно молчаливый, угрюмый, особняком сидел он за какой- нибудь работой, и хорошо, легко как-то спорилась работа в его могучих, крепких руках... Говорил он с другими мало, да и вообще с ним, зная его суровый нрав, редко кто и заговаривал... Относились же все к нему с уважением, а боцман даже с некоторым заискиванием, потому что Леонтий был золото-матрос из баковых... Бывало, крепит парус в свежий ветер, так любо глядеть на него, бесстрашного, вечно спокойного, не суетящегося, разумно и толково делающего дело...
- Угрюмый человек! - говорили про него матросы.
- Чудак, - говорит боцман, но побаивается Леонтия, потому Леонтий шутить не любит, а коли обидят его понапрасну, то он обиды не стерпит.
На корвете Рябкин водки не пил. Он, кажется, мало ее пить не любил... Зато на берегу пил до беспамятства и сильно буйствовал. Почти всегда на корвет привозили его мертвецки пьяным и со шлюпки подымали на веревке.
Еще мрачнее, еще суровее на другое утро бывал Леонтий и, будто совестясь, не подымал глаз, если кто из начальства с ним заговаривал...
Офицеров, что с матросами заводили разговоры от нечего делать, Леонтий не любил... Я это знал и, несмотря на все мое желание узнать кое-что о его прошлой жизни, самого его никогда не спрашивал, будучи уверен, что он и мне ответит так же, как ответил одному из корветских офицеров.
- Что ты, Рябкин, все скучаешь? - спросил его однажды один мичман.
Леонтий только вскинул глазами и продолжал строгать блочек...
- Что, скучно по Кронштадту, что ли?..
- А вам от этого легче станет, коли я скажу, ваше благородие?
- Я так... узнать хотел...
- Нечего и узнавать, ваше благородие, - угрюмо отвечал Леонтий, и мичман отошел прочь.
Леонтий был прямой человек и фальши в других терпеть не мог... Сам обид не переносил и других никогда не обижал. Напротив, молодых матросов из рекрут защищал всегда от нападок и глумлений старых.
Живо запечатлелась у меня следующая сцена.
Вошли мы в Немецкое море{34}. Ветер был изрядный, качка сильная... Некоторые из матросов, впервые попавшие в море и не успевшие еще привыкнуть ко всем суровостям морской службы, струхнули