каре. — И все это в пять дней, или лучше сказать в пять суток, потому что в длинные летние дни мы и по ночам почти не сходили с Измайловского плац-парада. — Комендант Г. Башуцкий был нашим учителем; — быстрые успехи учения превзошли все ожидания. — Только с Русским народом можно сделать такие чудеса.
30-го Августа в Александров день весь Петербург был взволнован известием о Бородинской битве. В тогдашних обстоятельствах должно было ее счесть за большую победу, — и всеобщий восторг доходил до исступления. — Одно только показалось нам очень обидно. Все знакомые, встречавшиеся в тот день, говорили нам ополченным: «не надо вас больше! не надо! после Бородина Французы убегут из России!» Как ни радостна была мысль о таком скором освобождении отечества, но самолюбию нашему было очень больно: скинуть блестящий мундир и воротиться к скромной канцелярской чернильнице, не вынув ни разу военной шпаги из ножен и не понюхав пороха. — Еще помню, как я в этот день явился в Невский монастырь к обедне и, хотя ожидали немедленного прибытия Императорской Фамилии, но меня беспрепятственно впустили в церковь. Какая торжественная привилегия золотым эполетам!
— Караульный Офицер заметил мне правда, что в такой день не ловко быть в сюртуке (а мундир у меня не поспел), — и что я напрасно завязал галстук бантиком спереди, — но в жару тогдашнего времени никто кроме него не обратил и внимания на меня. Одни знакомые восхищались моим нарядом. — Ввечеру давали на Малом театре первое представление новой драмы: всеобщее ополчение, и подобного успеха, подобного восторга верно никто не видал ни при одной пьесе.
На другой день, поучившись еще раз хорошенько всем церемониальным маневрам, мы 1-го Сентября отправились на Исакиевскую и Дворцовую площадь, Тут Митрополит, отслужив молебствие, освятил наше знамя [3], окропил нас святою водою, Государь Император объехал наши ряды, — и мы потом пошли мимо Него скорым шагом пополувзводно, оглашая воздух искренним и радостным: ура! — 3-го числа выступила уже первая половина ополчения в поход, — а 5-го и наша колонна. — Как памятен еще и теперь этот день! На обширном Семеновском плац-параде собрались мы. День был теплый и прекрасный. Стечение народа бесчисленное. Уже перестали тогда говорить, что нас не надо, потому что и после Бородино Русская армия продолжала отступать следственно наша вооруженная масса, которая на городской площади казалась очень сильною, имела вид довольно важный. — В 9-ть часов утра прибыл к нам и Государь в сопровождении Военного Министра и Английского Посла. — Сам Император скомандовал нам построиться в колонны и на молитву, сошел с лошади, подошел к Митрополиту, ожидавшему его с многочисленным духовенством, приложился ко кресту, и молебен начался. Когда же Протодьякон возгласил: паки и паки преклонша колена! — Государь, Духовенство и все колонны ополчения преклонили колена с теплою, сердечною мольбою за успех праведной брани. Когда молебен кончился, Митрополит произнес к воинам краткую речь, благословил их иконою Св. Александра Невского, вручил ее Генералу Бегичеву (командовавшему всею выступавшею в тот день колонною), — и все единогласно закричали, что рады умереть за Веру и Царя! — Тут Митрополит пошел по рядам воинов и окроплял их святою водою потом Государь Император, сев на лошадь, сам снова скомандовал на плечо и на марш — и все двинулись мимо его с беспрерывными криками; ура! Когда все взводы прошли мимо Государя, он снова обогнал их и пред передним сказал краткую, но сильную речь, которою изъявил всю свою уверенность и надежду на верность и мужество воинов. — Ура! не умолкало. — Все были в радостном исступлении. — Немногие только заметили, что Император в печальном расположены духа, и что даже во время коленопреклонения при молебне глаза Его омочены были слезами. — Из нас никто тогда еще не знал о бедствии, постигшем Россию. Один Государь и приближенные его знали это горестное событие, — но, чтоб не привести в безвременное уныние выступающие войска и народ, скрыли на одни сутки эту народную беду. — Москва была уже в руках неприятеля!
Мудрено ли же, что Государь, не предвидя, какое окончание будет иметь ужасная эта война, скорбел в душе как отец о участи миллионов детей своих, вверенных ему промыслом? Мудрено ли, что отправляя на брань последнюю горсть воинов, Он, преклоняя колено пред Всемогущим, проливал слезы о участи, постигшей тысячи жертв, павших и долженствующих еще пасть за спасение отчизны? Велики были те слезы Монарха; глубоки те высокие чувства, которые его одушевляли в эту минуту! Он видел всеобщий восторг готовности к самопожертвованию и вверял Провидению жребий народа, столь сильно любящего своего Государя. Провожаемые всем почти городом, вышли мы за Московскую заставу и, отдохнув на руке, ночевали на Пулковой. — Сколько новых предметов, сколько новых ощущений для каждого в этом первом походном ночлеге! Кто знал тогда, далеко ли он идет и придет ли когда-нибудь назад? Засыпая в углу крестьянской избы, всякий из нас посвятил минут 10-ть, на то, чтобы: подумать и помечтать о предстоящем поприще, которого окончания никто не предвидел. (Я говорю: 10-ть минут, потому что усталость верно каждому сомкнула глаза.)
На другой день ночлег и дневка были в Гатчине. Этот переход уже был довольно силен для новичков, которые до тех пор прогулявшись пешком на Крестовской, всегда воображали, что очень далеко сходили. — Тут в первый раз отроду привелось провести две ночи в дымной избе чухонца. В последствии времени часто случалось пользоваться этим же удовольствием, особливо в Литве, но для первого раза очень неприятно было: лежать на лавке и не сметь подняться к верху, чтоб не очутиться в дымной, удушающей атмосфере; проливной же дождь мешал выйти из избы.
Первый переход из Гатчины был самый жестокий для той дружины, в которой я находился (14-я). — Так как всякий день невозможно было поместить всю колонну на ночлег по большой дороге, то иным доставалось верст по 5 идти в сторону, — и от этого на другой день выходило иногда на 10-ть верст больше против счастливейших дружин. — Точно то же было и с этим переходом. Дымная моя Гатчинская изба была в 5-ти верстах от большой дороги, общий переходе к следующему ночлегу быль в 32 версты, нам же приходилось еще 5-ть верст своротя с большой дороги, следственно уже 42. Одно же небольшое приключение заставило меня сделать гораздо более. Обеденный привал продолжался обыкновенно два часа. Соскучась дожидаться так долго, мне вздумалось с одним товарищем отправиться вперед, рассчитывая, что я часом ранее приду на ночлег и успею прежде других отдохнуть. Дорогою присоединились мы к другой дружине, уже выступившей с привала, нашли знакомых— и в очень приятных разговорах о будущих наших подвигах, прошли до самого вечера. Тут стали уже на дороге попадаться квартирьеры разных дружин, — и я у первого же расспросил о ночлеге нашем. Узнав и затвердив название деревни (Подгорье) я с бодростью пошагал вперед. Начинало смеркаться. Товарищ мой стал крепко уставать. Я все еще храбрился — и от души смеялся одной его выдумке, а именно: она полагал, что надобно только чаще отдыхать, чтоб истребить всякую усталость, и потому почти бегом уходил от меня 1/4 версты вперед, садился и дожидался, покуда я, идя ровным шагом, догоню его. — Вскоре оказалось что расчет его неверен и что он не в состоянии идти далее. Проходя в это время чрез одну деревню, в которой уже одна дружина остановилась на ночлег, он нашел тут одного знакомого и решился ночевать у него, а меня просил уведомить об этом нашего ротного Начальника. — Таким образом я уже пошел один, — и ночью, поминутно спрашивая: далеко ли та деревня, которую мне назвал первый попавшийся квартирьер? Еще две версты сказали мне — и я, собрав последнюю бодрость и силы, пустился скорым шагом. Далеко ли две версты? — Вот я и пришел! — Что же? Какое грустное известие поразило меня? — Я действительно пришел в Подгорье, — но это было большое Подгорье и назначено для ночлега (кажется) 6-й дружине, а малое, где должны были мы ночевать, осталось позади и было 4 версты своротя с большой дороги. Тут я внутренне упал духом, — но подстрекаемый самолюбием, пустился тихим шагом назад. — Мало помалу силы мои ослабевали. Едва передвигая уже ноги, я рассчитывал, что уже прошел в тот день около 50-ти верст. Поминутно встречались мне отсталые, — я всех расспрашивал где и куда своротить мне с дороги? большая часть отвечали мне самым национальным образом: не могу знать, — и при всяком ответе шаги мои становились медленнее. Наконец увидал я какой-то поворот с большой дороги и у поворота стоял (о восторг!) наш урядник-квартиргер. Это придало мне бодрости — и я побрел с ним по мякинькой проселочной дороге. Вскоре однако почувствовал я, что бодрость умственная не заменяет ног. Силы мои решительно и совершенно истощились. Еще несколько минуть молчал я, удерживаемый чувством стыда, — но — наконец усталость все победила; — я сел на дороге и объявил уряднику, что не могу идти далее. Он уговаривал меня, уверял, что уж недалеко, показывал вдали мелькающие огни, — все напрасно, — я совершенно был не в состоянии двинуться с места. — Еще до сих пор помню это тягостное, непостижимое чувство. Несколько раз употреблял я всю силу воли своей, чтоб принудить себя встать, — и решительно не мог. С некоторым отчаянием растянулся я на траве и сказал уряднику, что он может идти в деревню, а что я останусь