Н. Якубовский
СЛУЧАЙ В СВЕТЛЫЙ ПРАЗДНИК
Это было давно. Даже очень давно, а между тем до сих пор не могу я вспомнить об этом случае, без того, чтобы краска не залила моего лица и слезы не подступили бы к горлу.
Мне было всего десять лет, но мое общественное положение (я был гимназистом первого класса) подымало меня в собственных глазах гораздо выше полутора аршин от земли. Я с презрением смотрел на своих сверстников, не имевших такого почетного звания, презирал реалистов с желтым кантом и презрительно относился к девчонкам одного со мной возраста. Надев светло-серое пальто с серебряными пуговицами, я поставил крест на все, что интересовало и привлекало меня раньше, забросил игры, считая их позорящими мое звание и, если когда и вспоминал о них, то не иначе, как о том давно прошедшем времени, когда я «был маленьким». Теперь же я стал большим и должен был заниматься серьезными делами. Я ходил по комнатам с глубокомысленным видом, заложив руки за спину, и насвистывал «чижика», так как, к своему огорчению, не знал более никакого мотива. Прежние свои знакомства постарался прекратить и даже был настолько жесток, что послал своему бывшему другу Соничке Баташевой записку, сообщив ей, что «между нами все кончено».
Свои симпатии я перенес на Катеньку Подобедову, четырнадцатилетнюю девочку, дочь генерала, нашего дальнего родственника. То обстоятельство, что Катенька разрешила мне бывать в их доме запросто, еще более возвысило меня в собственных глазах, и я каждое утро усиленно натирал себе верхнюю губу керосином, чтобы поскорее выросли усы.
Итак, я уже большой, принят в лучших домах Петербурга, у Подобедовых бываю запросто, чего же еще нужно начинающему жизнь молодому человеку?
Однако для полного счастья мне не хватало еще мундира. Темно-синего мундира с блестящими пуговицами, с высоким воротником, обшитым галунами, и с двумя карманами назади. О, эти карманы! такие же точно, как у папиного сюртука. Карманы назади! нет вы не знаете, что значит иметь карманы назади. Ведь это так гордо, так солидно! Желание иметь мундир не давало мне покоя ни днем, ни ночью. Мундир мне стал необходим, как хлеб, как воздух. Нет, более того…
Уже три месяца я «подъезжал» к родным с намеками насчет мундира. Каждый день за обедом, стараясь казаться спокойным, и как бы с огорчением, я говорил, что «кажется», по новым правилам, все гимназисты обязаны иметь мундир. А когда меня спрашивали: «ты очень хочешь иметь мундир?» я невозмутимо отвечал:
— Что ж хотеть-то, велят, так поневоле оденешь.
Однако, как бы то ни было, но к Пасхе, к той самой Пасхе, о которой я без слез не могу вспомнить, мне сшили мундир.
О, это был счастливейший день в моей жизни! Как сейчас помню, сколько усилий стоило мне доказать, что он вовсе не узок и не давит мне горла, хотя на самом деле, я чувствовал себя в нем как в пеленках и буквально не мог дышать. Но я втягивал в себя воздух, подбирал живот и доказывал всем, что мундир скорее широк, чем узок. Я боялся хоть на один миг выпустить его из своих рук, чтобы не потерять окончательно.
Когда портной ушел, я первым делом осмотрел карманы. Все в порядке, моя «гордость» оказалась на месте. Целый час не хотел снимать с себя своего приобретения, и важно ходил из угла в угол, заложа руки за спину и держа два пальца правой руки в драгоценном кармане. Нет, вы посмотрите, сколько солидности!
Я с нетерпением стал ждать того дня, когда надев свой новый мундир, я пойду самостоятельно, без старших, делать визиты.
А визитов было много. Я даже составил целый список лиц, которым должен буду засвидетельствовать свое почтение, чтобы кого не забыть и не обидеть. Прежде всего к директору гимназии — расписаться в книге, затем к бабушке, папиной маме; оттуда к дедушке, маминому папе; потом к тете Соне, к дяде Вите и, наконец, к Катеньке Подобедовой. Я нарочно оставил визит к Катеньке под конец, хотя они жили на другом углу Невского, чтобы, отделавшись от неприятных служебных визитов, отдохнуть в приятном дамском обществе.
Утром в Светлый праздник я встал ранее обыкновенного и принялся скоблить и чистить свой новый мундир. Не оставив на нем ни одной пылинки, я торжественно приступил к облачению.
Целый час перед большим зеркалом я то снимал, то надевал мундир; двадцать раз перевязывал галстучек и только к 11 часам был настолько прилично одет, что мог со спокойной совестью отправиться с визитами. Наскоро выпив стакан (заметьте стакан, а не чашку) кофе, я, надушенный цветочным одеколоном, в белых фильдекосовых перчатках, без пальто (Пасха была теплая), преисполненный собственного достоинства, вышел на улицу.
День тянулся возмутительно долго. Везде так страшно задерживали, что только в половине третьего я смог, наконец, позвонить у подъезда Подобедовского дома.
У Подобедовых было много гостей. Нарядные важные дамы, разодетые мужчины во фраках, шитых золотом мундирах, военные, штатские, наполняли гостиную. Слышался какой-то гул голосов: шутки, смех, пение, — все сливалось во что-то могучее и неопределенное.
Вид этого большого блестящего общества настолько ошеломил меня, что вместо развязности, с какой я собирался войти в гостиную, я робко остановился в самых дверях и шаркнул ногой, отвешивая общий поклон.
— А, вот и будущий министр пожаловал, — услышал я голос генерала (он всегда меня звал министром), — милости просим, милости просим. Катенька, — закричал он, повернувшись к противоположной двери, — беги скорей, министр пришел.
— Коленька? — послышался из соседней комнаты вопросительный голос Кати, — пусть идет сюда, я с гостями.
Звук ее голоса придал мне храбрости, и я уже более развязно обошел по очереди всех гостей и, деликатно шаркая ногой, поздравил всех с праздником Воскресения Христова.
Свободен! Робость как рукой сняло. Я важно и гордо переступаю порог маленькой гостиной и отвешиваю общий поклон, грациозно нагибаясь вперед.
— Здравствуйте, Коля, — улыбаясь и протягивая мне руку, встретила меня Катенька, — замучили вас, бедненький. Господа, знакомьтесь, — тоном совсем взрослой, добавила она и, прищурив глазки, многозначительно посмотрела на меня: «Вот, мол, как я умею говорить».
Я не знаю, был ли у Катеньки какой-нибудь злой умысел, хотела ли она показать мне, что она уже взрослая, или это у ней случайно так удачно вышло, но я тогда понял эту фразу как вызов и должен был, так или иначе, поддержать честь своего мундира.
Я усиленно заморгал глазами, придумывая какой-нибудь фортель, который мог бы поднять меня в глаза общества. Наконец выход придуман. Я важно прошел из угла в угол по комнате, вы нул из знаменитого кармана платок, отер свою лысину, и, сделав страдальческое лицо, протянул: «Фу, уста-а-ал». Затем, повернувшись на каблуке и наклонив вперед весь корпус, что мне казалось, должно было быть очень красиво, важно подошел к Катеньке и не сел, а прямо упал на стул.
— Сегодня такая прекрасная погода, что…
Но я не мог договорить, так как волосы стали дыбом на моей голове. Я почувствовал под собой что-то влажное и клейкое.
В глазах все пошло кругом: стол, гости, Катенька, — все закружилось и запрыгало передо мною. Кровь прилила к лицу, и я почувствовал, что краснею, краснею, как какой-нибудь приготовишка.
Боже мой, да ведь это я сел на яйцо, которое сам же положил у бабушки в свою «гордость».
«Но почему же яйцо всмятку? Какой дурак на Пасхе варит яйца всмятку?» — злобно думал я, не зная, как вылезти из глупого положения. Однако мое смущение могут заметить. Я взял себя в руки, собрал все свое хладнокровие и постарался согнать краску со своего лица.
Не знаю, что я болтал, какие глупости говорил, желая скрыть свое смущение, ничего не знаю; минуты казались мне часами, я не знал куда мне деться и готов был провалиться сквозь землю.