Вскоре после смерти Гомаре в отряд, где служили дон Хуан и дон Гарсия, поступил рекрутом молодой солдат. Он казался мужественным и неустрашимым, но характера был скрытного и загадочного. Никто не видал, чтобы он пил или играл с товарищами. Он проводил долгие часы, сидя на скамье у караульной будки, следя за полетом мух или играя курком своей аркебузы. Солдаты, смеявшиеся над его замкнутостью, прозвали его Модесто[41]. Под этой кличкой он был известен во всем отряде, и даже начальство не называло его иначе.
Кампания завершилась осадой Берг-оп-Зома[42], которая, как известно, была самой кровопролитной за всю эту войну, так как осажденные защищались с отчаянным упорством. Однажды ночью оба приятеля находились на посту в траншее, близко от городских стен; положение их было крайне опасное. Осажденные постоянно делали вылазки, поддерживая частый и меткий огонь.
Первая половина ночи прошла в беспрерывных тревогах; затем как осажденными, так и осаждающими, казалось, овладела усталость. Огонь с обеих сторон прекратился, и всю равнину покрыла глубокая тишина, которая лишь изредка прерывалась одиночными выстрелами, имевшими целью показать, что если противник и перестал сражаться, то все же он не ослабил своей бдительности. Было около четырех часов утра; в такие минуты человек, проведя всю ночь без сна, испытывает мучительное ощущение холода и вместе с тем душевную подавленность, вызванную физической усталостью и желанием спать. Всякий честный солдат должен признаться, что в таком состоянии души и тела он может поддаться трусости, которой потом, после восхода солнца, будет стыдиться.
— Черт возьми! — воскликнул дон Гарсия, топая ногами, чтобы согреться, и плотнее завертываясь в плащ. — Я чувствую, как у меня мозг стынет в костях. Мне кажется, голландский ребенок мог бы сейчас побить меня пивной кружкой вместо всякого оружия. Право, я не узнаю себя. Вот сейчас я вздрогнул от аркебузного выстрела. Будь я набожен, я бы принял свое странное состояние за предостережение свыше.
Все присутствующие, в особенности дон Хуан, были поражены, что он вспомнил о небесах, ибо никогда еще он о них не заговаривал, а если и делал это, то только с насмешкой. Но, заметив, что многие улыбнулись его словам, он в порыве тщеславия воскликнул:
— Если кто-нибудь посмеет вообразить, что я боюсь голландцев, бога или черта, то я сведу с ним счеты после нашей смены!
— О голландцах я не говорю, но бога и нечистого следует бояться, — сказал старый капитан с седыми усами, у которого рядом со шпагой висели четки.
— Что они могут мне сделать? — сказал дон Гарсия. — Гром не поражает так метко, как протестантская пуля.
— А о душе вы забыли? — спросил старый капитан, крестясь при этом страшном богохульстве.
— Ну, что касается души… то нужно сначала убедиться, что у меня есть душа. Кто утверждает, что у меня есть душа? Попы. Но эта выдумка с душой приносит им такой доход, что, наверное, они сами ее сочинили, как булочники, придумавшие пирожки, чтобы их продавать.
— Вы плохо кончите, дон Гарсия, — сказал старый капитан. — Такие речи не годится держать в траншее.
— В траншее и в любом другом месте я всегда говорю то, что думаю. Но я готов замолчать, — вот у моего друга дона Хуана сейчас слетит с головы шляпа от вставших дыбом волос. Он верит не только в душу, но даже в души чистилища.
— Я отнюдь не вольнодумец, — сказал дон Хуан со смехом, — и порой я завидую вашему великолепному безразличию к делам того света. Признаюсь вам, хоть вы и станете надо мной смеяться: бывают минуты, когда все то, что рассказывают об осужденных, вызывает у меня неприятные мысли.
— Лучшее доказательство бессилия дьявола — то, что вы сейчас стоите живой в этой траншее. Поверьте мне, господа, — прибавил дон Гарсия, хлопая дона Хуана по плечу, — если бы дьявол существовал, он бы уже забрал этого молодца. Он хоть и юн, но, ручаюсь вам, это настоящий грешник. Он погубил женщин и уложил в гроб мужчин больше, чем могли бы это сделать два францисканца и два валенсийских головореза, вместе взятые.
Он еще продолжал говорить, как вдруг раздался аркебузный выстрел со стороны траншеи, ближайшей к лагерю. Дон Гарсия схватился за грудь и вскрикнул:
— Я ранен!
Он пошатнулся и почти тотчас упал. В то же мгновение какой-то человек бросился бежать, но темнота быстро скрыла его от преследователей.
Рана дона Гарсии оказалась смертельной. Выстрел был произведен с очень близкого расстояния, аркебуза была заряжена несколькими пулями. Но твердость этого закоренелого вольнодумца не поколебалась ни на минуту. Он крепко выругал тех, кто заговорил с ним об исповеди, и сказал, обращаясь к дону Хуану:
— Единственно, что меня печалит в моей смерти, это то, что капуцины изобразят ее как суд божий надо мной. Согласитесь, однако, что нет ничего более естественного, чем выстрел, убивающий солдата. Говорят, будто выстрел был сделан с нашей стороны; наверно, какой-нибудь мстительный ревнивец подкупил моего убийцу. Повесьте его без дальних разговоров, если он вам попадется. Слушайте, дон Хуан: у меня есть две любовницы в Антверпене, три в Брюсселе и еще несколько, которых я не помню… У меня путаются мысли. Я их вам завещаю… за неимением лучшего… Возьмите также мою шпагу… а главное, не забудьте выпада, которому я вас научил… Прощайте… И пусть вместо всяких месс мои товарищи устроят после моих похорон славную пирушку.
Таковы приблизительно были его последние слова. О боге, о том свете он и не вспомнил, как не вспоминал о них и тогда, когда был полон жизни и сил. Он умер с улыбкой на устах; тщеславие придало ему силы до конца выдержать гнусную роль, которую он так долго играл. Модесто исчез бесследно. Все в армии были уверены, что это он убил дона Гарсию, но все терялись в догадках относительно причин, толкнувших его на убийство.
Дон Хуан жалел о доне Гарсии больше, чем о родном брате. Он полагал, безумец, что всем ему обязан! Это дон Гарсия посвятил его в тайны жизни, он снял с его глаз плотную чешую, их покрывавшую. «Чем был я до того, как познакомился с ним?» — спрашивал он себя, и его самолюбие внушало ему, что он стал существом высшим, чем другие люди. Словом, все то зло, которое в действительности причинило ему знакомство с этим безбожником, оборачивалось в его глазах добром, и он испытывал к нему признательность, какая бывает у ученика к учителю.
Печальные воспоминания об этой столь внезапной смерти так долго не выходили у него из головы, что за несколько месяцев он даже переменил образ жизни. Но постепенно он вернулся к прежним привычкам, слишком укоренившимся в нем, чтобы какая-нибудь случайность могла их изменить. Он снова принялся играть, пить, волочиться за женщинами и драться с их мужьями. Каждый день у него бывали новые приключения. Сегодня он лез на стену крепости, завтра взбирался на балкон; утром дрался на шпагах с каким-нибудь мужем, вечером пьянствовал с куртизанками.
Среди этого разгула он узнал о смерти отца; мать пережила его лишь несколькими днями, так что дон Хуан получил оба эти известия зараз. Люди деловые советовали ему — и это вполне отвечало его собственному желанию — вернуться в Испанию и вступить во владение родовым имением и огромными богатствами, перешедшими к нему по наследству. Он уже давно получил прощение за убийство дона Алонсо де Охеда, отца доньи Фаусты, и считал, что с этим делом покончено. К тому же он хотел применить свои силы на более широком поприще. Он вспомнил о прелестях Севильи и о многочисленных красотках, которые, казалось, только и ждут его прибытия, чтобы отдаться ему без сопротивления. Итак, сбросив латы, он отправился в Испанию. Он прожил некоторое время в Мадриде, на бое быков обратил на себя внимание богатством своего наряда и ловкостью, с какою управлял пикой, одержал там несколько побед, но вскоре уехал. Прибыв в Севилью, он ослепил всех от мала до велика своей пышностью и роскошью. Каждый день он давал новые празднества, на которые приглашал прекраснейших дам Андалусии. Что ни день, то новые развлечения, новые оргии в его великолепном дворце. Он сделался предводителем целой ватаги озорников, распущенных и необузданных и лишь ему одному покорных той покорностью, какая так часто наблюдается в кругу дурных людей. Словом, не было такого бесчинства, которому бы он не предавался, а так как богатый распутник бывает опасен не только самому себе, то он развращал своим примером андалусскую молодежь,