Ну, а я продолжал набираться лагерно-жизненного и профессионального опыта. Освоил даже ампутацию поврежденных пальцев, не отправляя таких раненых в хирургическое отделение. Несмотря на примитивные условия, никаких хирургическо-гнойных осложнений у нас, как правило, не было, может быть, и потому еще, что я широко применял антибиотики, бывшие тогда еще внове. А присылали эти антибиотики и другие лекарства в посылках тем, кто в этом нуждался.
Наш десятикоечный лазаретик никогда не пустовал: там лежали больные и раненые, заморенные и истощенные, которым я по мере возможности старался помочь.
Перед всеми праздниками в лагере устраивался генеральный «шмон». Надзиратели искали, во-первых, следы возможной подготовки к побегу, а во-вторых, запрещенные предметы, прежде всего ножи и водку. В эти годы люди за свою работу стали получать на руки деньги, иногда, по лагерным понятиям, и большие — рублей 500 — 600. Поэтому могли приобретать и водку, которая закупалась в вольных магазинах и доставлялась нелегально в зону. Разумеется, «доставалы» имели свой процент и интерес. Затем водка надежно пряталась так, что не был страшен ни один «шмон». А мы, медики, разливали привезенное нам спиртное в небольшие бутылочки и пузырьки, подкрашивая каплей зеленки, метиленовой синьки или красным стрептоцидом, затем повязывали горлышко аккуратной бумажкой и лепили этикетку с какой-нибудь латинской абракадаброй. Потом эти «лекарства» выставлялись на самое видное место в шкафах.
На лагпункте же в такие дни бывали и скандалы, и драки, и поножовщина, но, главным образом, в уголовной среде. Работяги-фраеры вели себя тихо и спокойно.
Несколько раз на лагпункты приезжали артисты-заключенные. В центре Каргопольлага, на станции Ерцево, организовали такую бригаду. Там были и мужчины и женщины. Эти люди всегда желанные гости в санчасти. Мы с удовольствием встречались и беседовали с ними за немудреной лагерной трапезой. В то время бригаду возглавлял Илья Николаевич Киселев, упоминавшийся мною ранее. Был здесь и знаменитый в то время еврейский певец Эпельбаум, являвшийся гвоздем концертной программы. Был и драматург Александр Гладков. Все артисты — «язычники». Давали артисты концерт и какую-нибудь пьеску. Мне запомнилась оперетта 'Вольный ветер'. Выступления проходили с огромным успехом, с аншлагом, под гром аплодисментов, а также под восторженный свист и выкрики публики. Эти концерты и мне, уже к тому времени — 1951-52 гг. — оттаявшему, доставляли удовольствие.
Появление женщин на лагпункте вызывало у блатных всплеск половых перверзий, омерзительно творившихся прямо на глазах у всего честного народа в клубе-столовой во время концерта.
Актерские визиты были короткой, но светлой отдушиной для нас, горько тосковавших по нормальной человеческой жизни.
А с Киселевым я встречался и позднее в Ленинграде, когда он был директором Пушкинского театра, а потом — «Ленфильма».
Где-то в начале 1952 года ушел Друккер. Хотя он и не был реабилитирован, но кто-то выхлопотал ему разрешение на прописку в Москве. На место Друккера пришел старший лейтенант медицинской службы Иван Демьянович Лучаков, мой ровесник, хороший, добрый человек, сразу нашедший нужный и верный тон в общении с медиками, да и вообще с заклю- ченными. Друккер отталкивал от себя ворчанием, руготней и придирками, хотя за всем этим скрывалась искренняя забота о людях, ну, а Лучаков привлекал симпатии людей простотой и открытостью. Хотя он и был вполне приличным человеком, но кадровый сотрудник МВД и на нем лежал специфический отпечаток, присущий всем этим людям. И в определенные моменты он оказывался прежде всего все-таки чекистом.
В чисто медицинские дела вмешивался постольку-поскольку, предоставляя этим заниматься врачам, а сам предпочитал административно-организационную работу. Он был заочником 1-го курса юридического факультета ЛГУ и широко пользовался услугами заключенных в написании заданий и работ. За него все делали студенты Раевский, Кальчик, Шкаровский и другие, а также профессор Штейнберг. Этим, впрочем, они занимались с удовольствием, имея от Лучакова ответную вещественную благодарность. Впоследствии, уже после нас, Иван Демьянович благополучно кончил курс учебы, получил диплом и служил в лагерях уже на политических должностях.
На наш лагпункт, как, впрочем, и на другие, часто приезжало отделенческое начальство в составе: начальник отделения, «кум», начальник ЧИС (часть интендантского снабжения), начальник КВЧ, начальник режима, начальник санчасти и другие. Существовал ритуал ревизий. Они всей толпой в сопровождении местного начальства, медленно, солидно и важно обходили помещения, залезали во все дырки, рассыпая направо и налево угрозы, брань и замечания как в адрес зеков, так и в адрес местных властей. Однажды забрели и к нам в санчасть. Впереди, задрав подбородок вверх, вышагивал начальник отделения капитан Трубицын. Совсем еще недавно он был майором, а потом на чем-то погорел и расстался с большой звездочкой. Я доложил Трубицыну: 'Врач лагпункта зека…' Он смерил меня с ног до головы презрительным и почему-то злобным взглядом бесцветных глаз. Видел меня впервые, так что насолить ему я еще не мог. 'Где учился?' — обращаясь на «ты», спросил он. 'Я кончил ВММА в Ленинграде'. — 'Так-так, — процедил начальник, — ну, посмотрим, какой ты академик', — и проследовал в нашу кухню-столовую. За ним потянулась все свита. В кухне Трубицын снял китель, засучил рукав нижней несвежей рубахи и, к моему великому удивлению, засунул руку в кадку с кипяченой питьевой водой. Там он поскреб стенку кадки ногтем, вытащил руку обратно и с торжеством показал ноготь свите. На ногте был небольшой соскоб водяного осадка. 'Эх, ты, академик х…в! Наложить на него взыскание!' Больше в санчасти Трубицына ничто не заинтересовало, и вся свора удалилась восвояси.
А взыскания Друккер не наложил, ограничившись очередным ворчанием. Но чаще возглавлял эти проверки заместитель Трубицына лейтенант Колодочка, человек ростом сантиметров в 150 и такой же ширины. Это был злобный садист, совершенно безграмотный и невежественный. Он терроризировал и зеков, и начальство, придираясь ко всякой чепухе и рассыпая налево и направо взыскания: 'В шизо! Лишить посылок! Лишить ларька! Лишить свидания!' И тому подобное. Ненавидели его люто. Иногда перед обходом на стенках бараков успевали написать в его адрес похабные ругательства, он тогда свирепел еще больше, разража-ясь отборной бранью. Тут же надзиратели волокли провинившихся в карцер. Я неоднократно попадал по пустячным поводам в лапы этого зверюги, а одного из фельдшеров он снял с работы и отправил на лесоповал за то, что тот вовремя не вскочил с места при его появлении.
Я уже упоминал о том, что мне приходилось присутствовать при разборе дел отказчиков. Тех, кто ссылался на болезнь, я смотрел, как правило, в санчасти. Однажды из карцера два надзирателя привели ко мне блатаря-отказчика на предмет медосмотра. Я только что собрался этим заняться, как вдруг этот урка сунул руку куда-то в глубь своего тряпья и выхватил оттуда горсть мелких битых стекол с острыми краями. Не успел никто и шевельнуться, как человек мгновенно проглотил кучку стекла. Все оцепенели, а он вытер губы рукавом и заявил: 'Ну, что, получили, суки?!. Теперь лечите меня'.
Я, зная, что стекла непременно вызовут прободение — разрыв стенки желудка, сразу же потребовал конвой и машину, чтобы вести пострадавшего в хирургическое отделение на операцию. На 3-м лагпункте, куда мы за час благополучно доехали, тамошние хирурги осмотрели больного не торопясь и без паники. Я с удивлением увидел, что мои коллеги вовсе не собирались срочно класть больного на операционный стол. 'Эх, милок, ты еще не видел, — сказал доктор Христенко, — а я насмотрелся этих глотателей за свою жизнь больше, чем ты нарывов. Ни хрена с ним не будет, уверяю тебя'.
И действительно, ничего с этим человеком не случилось. Мне объяснили, что в желудке и кишечнике стекла обволакиваются слизью и спокойно выходят. И не только стекла, но даже и гвозди. Впоследствии мне раза три приходилось видеть подобные зрелища, но я стал относиться к таким событиям уже хладнокровнее.
В своей медицинской практике я довольно часто сталкивался с жалобами больных, ставившими меня в тупик. Я уже не говорю о симулянтах. Не всех удавалось раскусить сразу, некоторые долго водили меня за нос, прежде чем я разбирался в сути дела.
В начале моей лагерной работы я столкнулся с массовыми жалобами на боли в ногах — в области передней и задней поверхности голеней. Объективно ничего нигде не находил. И только позже с подсказки другого лагерного врача я наконец нащупал бляшки над большой берцовой костью. Оказалось, что это одно из проявлений гиповитаминоза «С», начало цинги без какой-либо другой на этой стадии симптоматики. Несколько инъекций витамина «С» такие боли начисто ликвидировали.
Было много и других случаев, где я пасовал из-за отсутствия практического опыта.
Бывали и довольно курьезные случаи. Повадился ходить ко мне в санчасть некий здоровый и крепкий эстонец — почти все эстонцы регулярно получали большие продуктовые посылки, поэтому и были крепкими. Так вот, этот человек выдавал высокую и стабильную температуру тела — порядка 38 градусов, жалуясь на жар и ломоту во всех костях. Ну, ничего, абсолютно ничего я у него не находил. Все везде было чисто и спокойно — и сердце, и легкие, и уши, и зубы, и глотка, и живот. Посылали на анализ кровь и мочу — все нормально. Возил я его даже на ретген легких в Центральный лазарет ничего! Смотрели его и другие врачи на 3-м лагпункте, тоже никто ничего не нашел. А температура держалась. Я проверял эту температуру и так, и этак, в разное время, в разных местах тела, но всегда и везде температура оказывалась не ниже 38 градусов.
О больном знали теперь всюду, им заинтересовался даже новый начальник отделения майор Кубраков, не говоря уж о Лучакове Прорабатывалось решение об отправке больного в тюремную больницу в Ленинград. А я нутром чувствовал, что тут дело нечисто, что это какая-то загадочная «мастырка». И вот однажды приходит ко мне человек, живущий с моим эстонцем в одном бараке, и рассказывает простую и трогательную историю. Оказывается, мой мнимый больной, желая «закосить», каждое утро вставлял в задний проход добрую долю чеснока, полученного в посылке. Тут же температура почему-то повышалась до 38 градусов и держалась на этом уровне все время, пока чеснок не вынимался.
Бывали и другие, не менее изощренные способы разнообразных «мастырок», такие, например, как вдыхание чайной, табачной или сахарной пыли, вызывавшей тяжелые бронхиты, хронические пневмонии с последующими пневмосклерозами. Занимались этим преимущественно бытовики или урки-'соцблизкие'. И не для какого-нибудь жалкого освобождения от работы на 2–3 дня, а для получения инвалидности и освобождения из лагеря по болезни, так называемому актированию, которое тогда начинало практиковаться. Я не пытался разоблачать эти случаи, хотя они были мне ясны, а предоставлял все на усмотрение актировочной комиссии. Некоторых освобождали.
Ну, а время шло. Наступила осень 1952 года. К этому моменту на нашем 5-м лагпункте весьма активизировались блатные, возглавляемые местным бандитом Толиком-Дубиной и Сашей-Коротким (рост — 152 см, вес — 96 кг). Не встречая особого сопротивления, не обладая чувством меры, «цветные» братья воровали, отнимали, избивали и проигрывали в карты имущество (пока еще не жизнь) работяг. Усилилось давление на пищеблок и санчасть. Жить становилось все мерзостней, чувствовалось, что близится какой-то трагический конфликт.
Нарядчиком на лагпункте был веселый и активный человек — Федор Трофимович Щерба. В его обязанности входили вывод людей на работу, учет, распределение, оформление документации и прочие вещи. Работа собачья, угодить каждому Федя не мог и имел, естественно, много врагов.
Я с ним был в хороших отношениях, работали мы в контакте. Однажды утром, уже после развода, Федя вбежал ко мне, бледный и страшно испуганный: 'Меня сейчас зарежут, спрячь пока куда-нибудь'. Я без долгих расспросов положил его на койку и укрыл одеялом. Еле успел это сделать, как в амбулаторию ворвались бандиты Олейник и Веселовский, оба пьяные, страшные, с налитыми кровью свирепыми глазами и с ножами в руках. 'Где Щерба, лепило? Ты его прячешь? Если найдем здесь, то запорем его и тебя, гада!' И в этот момент я увидел за их спинами в окне, как мимо промелькнул и помчался к вахте Федя. 'Ищите', — сказал, нащупывая за спиной всегда стоящую у стола дубинку.
Один бандит остался со мной, а второй, обежав всю санчасть, вернулся: 'Нету гада! Слинял!' Гнусно матерясь, оба вымелись из санчасти, а Федя в это время был уже за зоной. Позже его отправили на 3-й лагпункт.
И наконец назревший нарыв лопнул. Однажды к вечеру мы, медики, находившиеся в санчасти, услышали какой-то шум, крики, доносившиеся снаружи. Выскочили из помещения и увидели, как по деревянному трапу возле блатного барака идет цепочка людей, один за другим, человек десять. У всех в руках ножи или дубины. Впереди — бывший подполковник- артиллерист Борис Бамбыль, за ним мой приятель Кальчик и другие работяги. С руганью они медленно и неотвратимо двигались вперед, а перед ними бежала, вопя, толпа 'социально близких' к выходу с лагпункта.
Преследователи были уже близко. И в этот момент на вахте прогремело два выстрела. Затем дверь открылась, и вся ревущая от ужаса блатная толпа вывалилась наружу. Преследователи остановились остывая. Вокруг бегали растерянные надзиратели. Вдруг послышались крики: 'Доктора, доктора! Скорее на вахту!' Я схватил сумку и вместе с фельдшером понесся на место происшествия. Растолкав толпу, я увидел лежащего прямо под вахтенным зарешеченным окном человека. Я узнал в нем девятнадцатилетнего «пацана» (воровского ученика) Смирнова. Смирнов был обнажен до пояса, лежал на спине, а в области сердца у него я увидел два пулевых отверстия с небольшим количеством крови вокруг. Смирнов был мертв.
Оказалось, что вахтенный солдат, смертельно испуганный ворвавшейся на площадку толпой, выстрелил, не целясь, через окно в эту толпу. Случайной жертвой оказался Смирнов.
Это было третье лагерное убийство, которое я увидел.
Блатных тут же куда-то увезли, и на лагпункте наступил период тишины и покоя. Изгнавшие уголовников с лагпункта никакого наказания не понесли, они никого не избили и не убили. А наличие у них ножей все дружно отрицали.
Я упомянул о своем приятеле Леониде Кальчике, участнике изгнания блатных. Несколько слов о нем. Мой ровесник, 28 лет, широко начитанный, эрудированный человек, но, решив ничем в лагере не выделяться, быстро усвоил лагерный жаргон, манеры, образ жизни. Составлял обширный словарь лагерного и блатного жаргона. А учился он на философском