старинные топорики из «Сказки о Царе Салтане», они остры и тихо звенят, когда отец цепляет остриё толстым ногтем.
Во дворе ребятня весь день хрустит морковками и кочерыжками (грызи кочерыжки — зубы будут крепки, как у зайца!), а из распахнутых окон дома на улицу имени неведомого учёного Александровича доносится «трупп — хрупп, трупп-хрупп»: все разом тяпают капусту на засолку.
Запах соли, капустного сока, морковки, а попозже, к вечеру, и водочки, и картошечки жареной разливается по округе, создавая ощущение праздника. «Пап, дай потяпаю!» — «Ну, держи. Да помельче, помельче и поглубже протяпывай, но по дну не колоти.»
А вот этот вилок мы тяпать не будем, мы его целиком в кадку положим, хорошо его будет по зиме выудить из погреба, выложить на стол, распластать на крупные куски и — к картошечке да под водочку…
Вроде рецепт на всех один, а капустка у всех по-разному усаливается. Может, и есть у каждого свой секрет, да никто не выспрашивает, каждый считает, что его капустка самая-самая!
Взрослые чужое уменье хвалят, а ребятишки, конечно, своих наперёд ставят: у нас мамка капусту вкуснее всех квасит. А у нас с яблоками! А у нас с клюквой! Да у меня козырь неубиваемый — зато у нас тяпки самые красивые! Тут уж кто спорить станет.
Все захвачены капустной кутерьмой, бегают из квартир в сарай, из сарая в квартиры. То и дело крики со двора:
— Васька, паршивец, ты кружок от кадки упёр?! Куда дел, признавайся, опять колесо делал?
— Наташа, быстренько сбегай в «деревяшку» за солью, да бери крупную, серую, а то ты в прошлый раз «Экстру» додумалась принести — она не годится, поняла?
Только новенькие со второго этажа, недавно переехавшие в дом, не тяпают капусту, и их Андрюшка, мой сверстник, грустный бродит среди ребятни. А мне не жалко, у нас кочерыжек навалом, бери, пожалуйста!
Вечером взрослые гуляют, ходят друг к другу в гости, сначала говорят про капусту, кто сколько да как засолил, а потом уж и не поймёшь — про что…
На столе, чего только нет — и холодец, и селёдка, и колбаска, капустка тушёная со свининкой. Интересно забиться в уголок и слушать, о чём говорят, как песни поют, про что спорят…
А из угла смотрит на всех строгий лик. И если кто крепкое словцо употребит, вроде даже как морщится осуждающе. Бабушка говорит — грех! И вот что интересно и непонятно. Говорят — Боженька, значит — она, а на иконе дяденька с бородой нарисован.
На застолье пригласили Андрюшкиных родителей, братья ушли к друзьям в соседний подъезд, а меня отправили к Андрюшке: поиграйте там, книжки полистайте.
У Андрюшки в квартире хорошо. Как сказала Наташка из соседнего дома, — шикарно! Мебель полированная так и льётся отсветами. На толстом красном (прямо на полу!) ковре — игрушечная железная дорога, на диване вразброс толстые глянцевые книжки с яркими картинками, люстра небывалая, сверкающая хрустальными ромбами, кресла мягкие, уютности необыкновенной… А на круглом столе посреди комнаты огромная хрустальная ваза. А в вазе шоколадные конфеты — горкой! А Андрюшка на конфеты не смотрит, картинки про Шерлока Холмса мне показывает.
— Андрюх, а чё ты конфеты не ешь? Вон их сколько, возьмёшь — и не заметят. Они же не считаны?
— Ну их, надоели! Кочерыжка лучше… А хочешь — ешь, папка ещё купит.
— А родители не заругают? Удивительные вещи происходят на белом свете.
Оказывается, можно не хотеть шоколадных конфет! Да я тебе мешок кочерыжек, не глядя, сменяю на эти конфеты из вазы. А нам мамка раз в неделю приносит с работы по кулёчку «подушечек» «от лисички». Говорит, шла по луговине, лисичку встретила, та для нас с братьями конфеты просила передать. Ну, мы маленькие были — верили, конечно, а теперь в школу ходим, понимаем: в магазине мамка «подушечки» покупает, но, чтоб не огорчать, притворяемся, что верим.
За окном кромешная тьма. Смеясь о чём-то, на второй этаж поднимаются Андрюшкины родители. Я бреду вниз, в свою квартиру. Карманы у меня набиты шоколадными конфетами — весёлая и красивая Андрюшкина мама положила: с братьями только поделиться не забудь! Не забуду, не забуду — с ними забудешь.
Новый сарай посерел от дождей и покосился от времени. Андрюшка давным-давно уехал в другой город. Родители его развелись, и весёлая, красивая мама хотела утопиться в ванне.
Теперь никто не квасит капусту в кадках. Зачем, если есть стеклянные трёхлитровые банки, которые у нас почему-то принято называть баллонами. Весёлых общих «Капустных дней» давно нет — каждый сам по себе. И в волейбол целым двором не играют, и ключи, уходя из дому, под коврик не кладут. И. Да что там, стёрло время былую жизнь, как стёрло из-под старого тополя красный гранитный валун. Впрочем, нет уже и самого тополя, лишь пенёк торчит посреди двора.
А «Капустный день». «Капустный день» затаился где-то в глубине памяти, и нет-нет, да и всплывёт из призрачных глубин, вызванный знакомым запахом первого прозрачного морозца, утреннего инея и осторожного раннего снега.
Жизнь и смерть старого дома
Хорошо зимней вьюжной ночью под треск поленьев в печи, под уютное и невнятное бормотание старого приёмника сидеть у окна, протаивать горячими от чайной чашки пальцами фарфоровую роспись на стекле и в дырочку выглядывать в холодный январский бесприютный мир. Там, за штакетником палисада в белых аккуратных шапочках на каждой планке, за рябиной со случайно уцелевшими от снегириных набегов красными ягодами, за большаком, рассекающим деревню на две неравные части, немного на отшибе темно и смутно виднелся дом. И когда бы ни вздумалось на него посмотреть, хоть в ночь-полночь, всё время теплятся сквозь метущийся снег два желтоватых окошка. Кто и когда поставил этот дом, уже давно никто не помнил. Брёвна его растрескались от времени, под застрехами повисли целые гроздья ласточкиных гнёзд, из которых вылетел не один десяток поколений чернохвостых касаток, тёс терраски и крыльца, не единожды крашеный, а потом пооблупившийся до древесины, позеленел от столетнего лишайника, а стёкла окон, словно глаза старого человека, выцвели и глядели совсем близоруко… Жили в том доме Бабушки Гусевы. Зимой старшие сёстры брали меня с собой «к бабушкам Гусевым на сказки». «Сказки» были про Иисуса, про Боженьку (долгое время я думал, что Боженька — она), про рай и ад. Горела керосиновая лампа, мерцали в углу иконные лики, потрескивали поленья в печи-«голландке», десяток ребятишек лакомились нехитрым гостинцем — калёными орешками и семечками, сушёными яблоками, каким-нибудь печевом, а бабушки сплетали и сплетали в замысловатое кружево странные нездешние истории, вплетая в него золотыми и серебряными нитками старинные терпкие и непонятные слова. Я слушал, жевал вкуснющие орехи, ничего не понимал, но слушал и слушал.
Как же сладко просыпаться от прикосновения тёплого солнечного луча, косо пробивающегося из-за голубой занавески сквозь разросшуюся на подоконнике герань. Пахнет дымом дедушкиной махорки, бабушка позвякивает чем-то у шестка, в ногах на одеяле потягивается и зевает во всю красную пасть серый полосатый котище, взмыкивает стадо на слободе. Сон уже ушёл, но так хорошо понежиться ещё на пахучем соломенном тюфяке, расстеленном прямо на полу. Братья и сёстры ещё спят, уткнувшись в фуфайки, положенные в голова вместо подушек (где же бабушке набрать столько подушек на ораву внучат!), тикают ходики, и жужжит где-то первая утренняя муха. Но вот поднимается возня, раздаётся хихиканье и первый голос:
— Баушк, молочка парного нету?
— Как же нету, есть, вставайте…
И вот она — полулитровая кружища тёплого, только что от коровки, густого молока. А там — крыльцо, уже нагретое солнцем, а там улица с тёплой мягкой пылью под босыми ногами (и цыпки на