ступнях), и лес, и пруд, и чужие сады с недозрелыми яблоками (почему-то в чужих садах яблоки слаще и поспевают быстрее). А захотелось есть, бежишь в избу, отрезаешь ломоть от чёрного, бабушкиной выпечки, каравая, потом на огород, за желтоватым огурцом (мыть не надо, достаточно потереть о штаны), и сидишь, похрустывая огурцом и наблюдая полёт ласточек, слушая чивканье воробьёв-пудиков за наличниками, или болтаешь с двоюродными братьями про фонарик, который есть «у одного знакомого» и который «берёт до Москвы». А вечером забегут в избу двоюродные сёстры и заговорщицким шёпотом тепло задышат в уши: «Шурка, пойдёшь нынче вечером с нами к колдуньям?.». Тёмными зимними вечерами на печке старшие братья таинственным шёпотом пугали младших, рассказывая, что бабки могут заколдовать — хоть в мышонка, хоть в лягушонка. Идти и хотелось, и было страшновато. Кое-кто на селе всерьёз верил, что бабушки Гусевы знаются С-Кем-Не-Надо… Бабушки были и, правда, несколько не от мира сего.
Бабушки Гусевы не ходили на выборы. Ранним утром в день, когда «вся страна, как один человек, в воодушевлении и с чувством глубочайшего удовлетворения отдавала свои голоса», они собирали узелки с провизией и уходили в лес, поскольку очень боялись участкового милиционера, который как-то напугал их тем, что силой погонит на избирательный участок. В лесу они шли на святое место (одни говорили, что там расстреляли монашек Дивеевского монастыря, другие, что дезертиров) и весь день усердно молились.
Однако же всё село знало: постучись усталый путник в ставню, попроси воды, кусок хлеба — отказу не будет. Позовут в избу, напоят, накормят, да ещё и в дорогу чего-нибудь дадут. К тому же старшая бабушка была знахаркой. К зиме все сени и чердак их избы увешаны были душистыми травяными вениками и связками корений. Младшая была на подхвате.
Однажды старшая бабушка уехала по делам в райцентр, а в это время к ним пришёл за помощью тракторист — болит живот, нету мочи, а таблетки фельдшерицы не помогают! Младшая бабушка, нисколько не задумавшись, решила ему поставить банки. Уложила на лавку и, не найдя медицинских баночек, решила, что сойдут и обычные — литровые. Сначала мужик ещё терпел, но когда фиолетовые пузыри на его животе вздулись с кулак, он заорал благим матом и заметался по горнице, сшибая банки об углы. А потом бежал по слободе, мелькая пёстрым, как у леопарда, животом.
Скандал замяла старшая бабушка. Она смазала трактористу пострадавшие места каким-то снадобьем, а от болей в животе дала настойку. Через день тракторист уже сам смеялся над своим злоключением. Младшая бабушка уж больше за лечение не бралась.
Про бабушек Гусевых рассказывали замечательную легенду.
Посчитав, что жить ей осталось недолго, старшая бабушка заказала себе гроб. Деревенский плотник выполнил заказ и привёз изделие в избу. Гроб по оценке бабушек и приглашённых по этому случаю подружек был хорош — «как огурчик».
Плотник, удовлетворённый деньгами и стаканом самогонки на травах, ушёл домой, а гроб старушечьим собранием было решено опробовать. Старшую бабушку обрядили, как полагается в таких скорбных случаях, и она забралась в домовину…
А надо сказать, что раз в полгода в село из недальнего Сарова приезжал фотограф-калымщик. Фотографировал желающих, а потом привозил фотографии. Одна из старушек и предложила: а вот бы позвать фотографа, да и сфотографировать будущую покойницу — вот она сама и увидит, как хорошо она будет выглядеть на похоронах! Все согласились, и пока старшую бабушку прихорашивали в гробу, младшая сбегала за фотографом.
Как только фотограф вошёл, старшая бабушка замерла. Фотограф привычно пощёлкал аппаратом, спросил, сколько нужно снимков, и объявил:
— Привезу через неделю. Давайте червонец. И тут старшая бабушка открыла глаза и строго спросила:
— Эт что ж так дорого? В прошлом годе пять платили!
Фотограф упал в обморок, и только с полведра колодезной воды привели его в чувство. Он молча схватил фотоаппарат, выбежал из дома и, говорят, в деревеньке больше не показывался.
Было ли это на самом деле или нет — не знаю. Но одна история с участием старшей бабушки произошла со мной лично, и, стало быть, была точно.
Я объелся малины и одновременно перегрелся на солнце (целый день читал книгу в малиннике у дяди). Поднялась температура, открылась рвота, страшно заболела голова. Фельдшерица, как назло, уехала. Дед кинулся было искать машину, чтобы вести меня в райцентр, но бабка предложила сначала сводить меня к бабушке Гусевой. Я уж был сознательным подростком, правоверным пионером и в здоровом виде ни за что бы не пошёл. Но тут сил сопротивляться не было, я был приведён к знахарке и усажен на стул.
Горела лампада, поблёскивали окладами иконы, бабушка Гусева плескала мне в лицо водой из желтоватого стакана и что-то шептала, шептала, шептала.
Я вымучено, но, всё же стараясь быть ироничным, снисходительно ухмылялся и размышлял о том, как у нас в деревне всё-таки ещё тёмен народ!
— Ну, ладно, идите! — вдруг сказала бабушка Гусева и чуть не вытолкала нас с бабушкой на крыльцо. В суматохе она сунула мне в ладони горсть орехов и сказала:
— Что ж ты к нам совсем перестал ходить? — и пока я мялся, придумывая вежливую ложь, улыбнулась: — Большой стал, стесняешься.
Мы сошли с крыльца, и я остолбенел: боли не было! Абсолютно! Только лёгкая усталость. Дома померили температуру — нормальная!
Ночью я лежал без сна и всё пытался вспомнить, что же она там шептала, бабушка Гусева, какие такие разволшебные слова?..
Когда умерли бабушки Гусевы, я, в суете молодой и до поры беззаботной жизни, даже не заметил. Однажды, навещая родную деревеньку, увидел у их дома чужих людей. Спросил бабушку.
— А, глупые люди живут! — бабушка сокрушённо покачала головой. — Булка и сожитель её Саня- кнут. Вишь, забор уже почти весь стопили в печи. Дрова-то на зиму не заготовили. Вот топят забором. А забор пожгут — за двор примутся…
Это была странная по тем временам парочка. Нынче они ходили бы в бомжах и недолго сопротивлялись бы накату холодной и несентиментальной жизни, сгинули бы в одночасье со своей бестолковостью, глупостью и ленью. Но тогда колхоз «призрел» парочку, взял на самые грязные работы, прикармливал и отдал им на проживанье дом умерших старушек. Отдал на проживанье, а получилось — на растерзанье.
Как-то, придумав предлог, я зашёл в знакомый дом и сразу понял, что он умирает. Голые, пустые сени, грязные, все в трещинах окна, пустые, в паутине стены горницы. Некогда старое, но сухое и крепкое дерево сруба словно поплыло гнилью… Тёплый хлебный запах с грустной примесью светлой старости сменился кислым, пробирающим до костей запахом безразличия и безумия. Дом, словно заразившись невидимым паразитом, начал болеть и чахнуть. Словно понял, что никому теперь по-настоящему не нужен, и принял это со спокойной безнадёжностью неизлечимого.
Ещё через пару лет, сворачивая в родную деревню, на месте дома бабушек Гусевых я увидел чёрное пятно пожарища. Бестолковые жильцы в очередную зиму дожгли забор и сарай и принялись разбирать на дрова сени. Однако до конца зимы дом не дожил. Уголь ли выпал из печи, керосинка ли разбилась или папироса горящая завалилась в щели пола — теперь уж не узнать. Полыхнуло ночью, и дом быстрее, чем к нему сбежались люди, сгорел.
Словно спешил покончить счёты с этим забывшим его светом.
Говорят, пьяная Булка и её сожитель весело плясали в свете пожарища.
Однажды, когда я уже работал в сельской районной газете, совсем старенькая бабушка Гусева сказала мне:
— Ты мальчик добрый, скажу тебе тот заговор, помнишь?..
Слова заговора «от болей в голове, в зубах и животе» я натвердо помню и сейчас. Как помню духовитый, терпкий запах целебных трав, густыми ворохами развешанных по стенам, строгие глаза иконных ликов из-за мерцания огоньков трепещущих лампад, треск берёзовых поленьев в печи и сухое тепло, волнами проникавшее прямо в душу и согревавшее её на всю жизнь.