удовольствия услышал хохот за спиной - значит, кто-то оценил, как я ловко выпрыгнул, как домчался… - Ох… - сказал я громче, чем нужно, обернулся самодовольно, всем видом выказывая усталость от пробега. И, конечно же, сразу увидел, что не я, голопузый, вызвал восхищенье. Это Сашка опять учудил. - Я постарел. Стареешь особенно быстро, когда начинаешь искать перед жизнью оправданья. - Но когда сам веришь своим оправданьям - тогда легче. - Как я могу им не верить, Саша? Что мне тогда делать? Саша не слушает меня. Он и не приходит никогда. И я тоже не знаю, где он. - Саш, а что я смогу сказать, даже если приду? У него мерзлое лицо, с вывороченными губами и заиндевелыми скулами, похожее на тушку замороженной птицы; у него нет мимики. - Холодно, Захарка… Холодно и душно… - говорит он, не слыша меня. Сашка был необыкновенный. Солнечный чуб, нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышней, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: “Как дела?” Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу. Он позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами - братьями Чебряковыми. Смотрел на них сужающимися глазами, не сметая улыбку с лица. Чебряковы были близнецами, старше Сашки на год. В детстве это большая разница. По крайней мере у пацанов. Я слышал, как однажды он смеялся - один, среди нас, не решившихся даже скривить улыбку, - когда Чебряков полез на дерево и порвал с бодрым хрястом рукав до подмышки. Сашка смеялся, и смех его был ненатужен и весел. - Чё ты смеешься? - спросил Чебряков, один из братьев, забыв о рукаве. Зрачки его беспрестанно двигались влево-вправо, будто не решаясь остановиться на Сашиной улыбке. - Чё смеешься? - А ты мне не велишь? - спросил Саша. Я всю жизнь искал повода, чтобы так сказать - как Сашка. Но когда находился повод - у меня не хватало сил это произнести, и я бросался в драку, чтобы не испугаться окончательно. Всю жизнь искал повод, чтобы сказать так, - и не смог найти, а он нашел - в свои девять лет. Сашка передразнил веселыми глазами движение зрачков Чебрякова, и мне кажется, этого никто, кроме меня, не заметил, потому что все остальные смотрели в сторону. Чебряков сплюнул. О, эти детские, юношеские, мужские плевки! Признак нервозности, признак того, что выдержка на исходе - и если сейчас не впасть в истерику, не выпустить когти, не распустить тронутые по углам белой слюной губы, не обнажить юные клыки, то потом ничего не получится. Чебряков сплюнул и неожиданно резко присел, и поднял руку с разодранным рукавом, и стал его разглядывать, шепча что-то и перемежая слова ругательствами, которые относились только к рукаву. - Душно, Захарка. Мне душно. - Я едва угадываю по ледяным, почти недвижным губам сказанное. Голоса нет. - Может, пить? У меня есть в холодиль… - Нет! - вскрикивает, словно харкает, он. И я боюсь, что от крика хрястнет пополам его лицо - так же, как разламывается тушка замороженной птицы, открывая красное и спутанное нутро. Днем по деревне бродили козы, помнится, они были и у Сашиной бабки. Бабка Сашина жила в нашей деревне, а родители его - в соседней. Сашка ночевал то здесь, то там, возвращался домой по лесу, вечером. Я иногда представлял, что иду с ним, он держит мою лапку в своей цепкой руке, темно, и мне не страшно. Да, бродили козы, и дурно блеяли, и чесали рога о заборы. Иногда разгонялись и бежали к тебе, склонив свою глупую, деревянную башку, - в последнее мгновенье, слыша топот, ты оборачивался и, нелепо занося ноги, закинув белесую пацанячью голову, кося испуганным зраком, бежал, бежал, бежал - и все равно получал совсем не больной, но очень обидный тычок и валился наземь. После этого коза сразу теряла интерес к поверженному и, заблеяв, убегала. Козы интересовались мальчишескими играми. Обнаружив тебя в кустах, вздрагивали, крутили головами, жаловались козлу: “Здесь ле-е-жит кто-то!” Козел делал вид, что не слышит. Тогда козы подходили ближе. Шевелились ноздри, скалились зубы. “Э-э-э-й!” - глупо кричали они прямо в лицо. “Волка на вас нет…” - думалось обиженно. Козы прибрели и к нам, заслышав гвалт и сочный мальчишеский хохот. Порой хохот стихал - когда водящий начинал искать, - и козы озадаченно бродили, выискивая, кто шумел. Нашли Сашку. Сашка сидел спиной к дереву, иногда отвечая карканьем удивленной нашим играм вороне, гнездившейся где-то неподалеку. Каркал он умело и с издевкой, чем, похоже, раздражал ворону еще больше. Сашкино карканье смешило пацанов, и своим смехом они раскрывали себя водящему. Коза тоже заинтересовалась “вороной”, сидевшей под деревом, и была немедленно оседлана и схвачена на рога. Сашка вылетел из своего пристанища верхом на козе, толкаясь пятками от земли, крича “Чур меня, чур!” и весело гикая. Завечерело и похолодало, и пацанам расхотелось продолжать игры. Они уже устало прятались и, заскучав и примерзнув в будылье у забора или на стылых кирпичах новостройки, потихоньку уходили домой, к парному молоку, усталой мамке и подвыпившему отцу. Кто-то из очередных водящих, обленившийся искать взрослых пострелов, отыскал меня - сразу, легко, едва досчитав до ста, - прямым, легким шагом дошел до моего тайника. “Иди”, - кинули мне небрежно. И я начал водить. Я бродил по кустам, высоко поднимая тонкие ножки, крапива стрекала меня, и на лодыжках расцветали белые крапивьи волдыри, а по спине ползли зернистые мурахи озноба. Я сопел и замечал, как кто-то неспешно слезает с дерева и спокойно удаляется при моем приближении - домой, домой… И я не решался окликнуть. “Эх, что же вы, ре-бя-та…” - шептал я горько, как будто остался в одиночестве на передовой. “Эх, что же вы…” Ворона умолкла, и коз угнали домой. Я прошел посадкой, мимо школы, желтеющей печальными боками, мелко осыпающимися штукатуркой. У школы курил сторож, и огонек… вспыхивал… Вспыхивал, будто сердце, последний раз толкающее кровь. Окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало. Я вернулся к сельмагу, запинаясь о камни на темной дороге, уже дрожа и мелко клацая оставшимися молочными зубами. Белый квадрат на двери был неразличим. “Чур меня”, - сказал я шепотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат. - Я вернулся домой, Саш. - Я тебя звал. - Саша, я не в силах вынести это, раздели со мной. - Нет, Захарка. Дома меня мыла мама, в тазике с теплой, вспененной водой. - Мы играли в прятки, мама. - Тебя находили? - Нет. Только один раз. Чай и масло желтое, холодное, словно вырезанное из солнечного блика на утренней воде. Я съем еще один бутерброд. И еще мне молока в чай. - Мама, я хочу рассказать тебе про игру. - Сейчас, сынок. И еще один стакан чая. И три кубика сахара. - Куда ты, мама? Я хочу рассказать сейчас же… Ну вот, ушла. Тогда я буду строить из сахарных кубиков домик. Родители Сашки подумали, что он остался у бабушки. Бабушка подумала, что он ушел домой, к родителям. Телефонов тогда в деревне не было, никто никому не звонил. Он спрятался в холодильник - пустую морозильную камеру, стоявшую у сельмага. Холодильник не открывался изнутри. Сашу искали два дня, его бабушка приходила ко мне. Я не знал, что ей сказать. Чебряковых возили в милицию. В понедельник рано утром Сашку нашел школьный сторож. Руками и ногами мертвый мальчик упирался в дверь холодильника. На лице намерзли слезы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт.

Ничего не будет

Два сына растут. Одному четыре месяца. Ночью проснется; не плачет, нет. Лежит на животе, упрется локотками, поднимет белую лобастую головку, дышит. Часто-часто, как псинка, бегущая по следу. Свет не включаю. Cлушаю его. “Куда бежишь, парень?” - спрашиваю хрипло в темноте. Дышит. Голова устанет, бах лбом о матрац детской кроватки. Оп, соска под мордочкой. Все понимает, премудрый пескарь, - покрутит головой, цап губами, зачмокал. Надоест соска, раздастся мягкий звук - упала. И снова дышит. По его дыханию догадываюсь - голову поворачивает, всматривается в темноту: “Что-то не видно ничего”.

…А я спать хочу. “Игнат, ты подлец”, - говорю мрачно. Затихает на мгновенье, вслушивается: “Откуда я знаю этот голос?” Голова моя тяжелая, как осенний волглый репейник - ничего к ней не цепляется, кроме сна, влекущего вниз, в грязь вязкую. Поначалу я включал свет, дыханьем его разбуженный, - то-то он рад был. Каждую ночь гуляли до зари на диване. Положу сынка рядом - и беседуем. Он гримасы строит, я хохочу, рот зажимая, чтоб его не напугать. Теперь не включаю свет, устал. Ту минуту, когда он заснет, я и не помню, потому что сам выпадаю из сознания раньше. Ночью проснусь раз, порой два - в грешном отцовском ужасе: “Где он? Что? Дыхания не слышу!” А светает уже, размыло темь, - сдерну полог с кроватки - и вижу его сразу же: мордочка как луковичка, посапывает тихо. Люблю целовать его, когда проснется. Щеки, молоком моей любимой налитые, трогаю губами, завороженный. Господи, какой ласковый. Как мякоть дынная. А дыхание какое… Что мне весенних, лохматых цветов цветенье - сын у лица моего сопит, ясный, как после причастия. Подниму его над собой - две щеки отвиснут, и слюнки капают на мою грудь. Трясу его,

Вы читаете Грех
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату