что кажется порой будто это было чем-то самым важным и значительным из всей жизни. Такое первое ощущение мужского начала. Тянет к опасному и запрещенному.

Кто-то увлекается риском и рискует до конца уже. А кто-то довольствуется воспоминаниями о тех детских переживаниях. Каждому свое.

Я ведь говорил уже, что мне за этого педагога по прозвищу «Людоед» пятерку припаяли? Говорил? С этой травой ни черта не помню!

Вот и прикинь, из «бессрочки» меня уже везут как полноценного арестанта в колонию для несовершеннолетних — в Литву, в Каунас. Сучье место с долгой и уродливой историей. Я, конечно, знал тогда, что этапируют меня в Каунас, вот только дорога оказалась какой-то запутанно-странной: через московский транзит в Матросской Тишине.

Там, в Матросске, я и завис на шесть месяцев.

На самом деле в Москве я должен был дождаться всего-то вильнюсского этапа. Но рентген выявил очаги на легких. И вместо столыпинского вагона я попал в тюремную лечебницу. В туберкулезное отделение.

Вот так, братуха… Спасибо той твари воспетухе за своевременно убитые иллюзии! Ибо прямо с порога детского сада я оказался в тесном обществе мужичков-рецидивистов, харкающих кровью и люто ненавидящих все, что еще не кровоточит, что способно жить и даже радоваться жизни.

Слово «больница» может ввести в заблуждение. Тюрьма как тюрьма. Здесь, где мы находимся, тоже тюремная больница. Но сравнивать эти заведения бессмысленно. Очень сильно изменились времена и нравы. Да, это тоже гадюшник. Но здесь у меня есть возможность остаться в одиночестве, пусть за деньги, но в одиночестве — как в последней радости, за которую я заплатил.

А там… Узкая камера. Смрад от самокруток, набитых махоркой, усиленный смрадом гниения душ. И рожи… Вспомни свои арестантские времена — те рожи!

Веришь, я даже не помню ни одного имени, ни одной кликухи тех, кто со мною в одной камере просидел. Хотя нет, одно имя я все-таки зафиксировал. Черт… Отвечаю, тогда, в четырнадцать лет я уже насквозь видел этих уродов, всю их подноготную, как ясновидящий, различал. И хотя поступки мои тогда были неосмысленными, интуитивными, я сейчас понимаю конкретно, что думал и поступал в то время правильно.

По крайней мере — правильно — в отношении тех обитателей камерной туббольницы.

У меня ведь не было ни прошлого, откуда я мог бы черпать силы, ни предполагаемого радужного будущего, которое одаривало бы надеждой, осмысленностью, выбором. У меня был только бабушкин гроб и пять лет от председателя суда. И все, что мне хотелось знать, было связано с тюрьмой, только с тюрьмой, и только с тюрьмой.

И тут — такая удача!

Проржавевшие рецидивисты, сросшиеся с колером стен строгачи, граждане в полосатых костюмах… Все чахлые, синие, с прочифиренными остатками зубов. У одного мудака Троице-Сергиевская лавра на спине наколота… Что-то его не устраивало в этой кожописи и он попросил кольщика подправить детали. Тот подправил, да видно дрогнул на линии, ушел от оригинала, принялся подправлять еще подправки оказались масштабными… В конечном итоге на спине оказались сильно затушеванное изображение Кремлевского дворца съездов с корявой часовенкой на крыше. Авангард!

Картишки из рентгеновской пленки, нардишки из слоеных газет «Советская Россия», тушь из жженых подошв, чифир с теофедрином, на шконке ведро браги, бушлатом утепленное, под шконкой страшный пидор. Романтика! Тюрьма-а-а…

Там парень был из Ташкента, с детства хромой, одна нога другой сильно короче. Карманник. Он, кроме меня, моложе всех других был, но отсидел прилично. Я с ним в деберц без интереса шпилил, а он мне о среднеазиатских зонах рассказывал. Скромный он был. Однажды ночью у него кровь горлом пошла. В коридор его на одеяле вынесли и больше я его не видел. Вот он мне и запомнился. Игорь. Кличка — Шалик.

Понимаешь, вся эта публика, зеки так называемые, врут постоянно, брешут безо всякой на то причины. Просто привыкли врать, просто привыкли. И самое противно в этом то, что сами во всю ту пургу, которую несут, верят. Вжились в образы. И упаси господи уличить их во лжи! Считай, что нажил себе злейшего врага.

Они видят жизнь сквозь дыру в телогрейке, не такой, какая она на самом деле, а такой, какой им хотелось бы ее видеть. И себя они грезят в облике героев — мультипликационных героев — но не понимают этой комичности. Раздуваются от негодования и становятся еще смешнее, еще карикатурнее.

Я скажу тебе чему научила меня тюрьма за первые месяцы близкого знакомства с ней. Она научила меня не доверять чужим словам и не покупаться на внешний вид собеседника-сокамерника. Театр. Зачастую дешевый балаган, но с непривычки действует. Только за цветастыми речевыми оборотами почти всегда скрывается корысть, жаба с выпученными зенками. А за каждой простоватой физиономией, натянутой, будто маска на череп, скребется когтями, едва сдерживаясь, поганая душонка.

Нужно только присмотреться внимательнее.

Прислушаться к интонации.

Заглянуть в плутающие глаза.

И ничего не скроется, ничего.

Все добрые и складные сказки о людях с чистыми и доверчивыми душами придуманы очень хитрыми и изощренными умами.

Вот с такими, братуха, знаниями, да со свежевыбитыми перстнями на пальцах, да с фраерскими звездами на коленях, отправился я на малолетку.

Только не у лабусам в Каунас, а в Воронежскую область. В показательную зону, которая по лютости режима под вторым номером после Можайска по Союзу числилась. Куда же еще меня откомандировать, если за мной из Матросской Тишины четыре карцера ехало. — Тоже. По ходу дела, доктор в капитанских погонах прописал, чтоб сырой цементной пылью, да при минус пятнадцати за решеткой, легкие лучше зарубцевались.

И хвала прокурору по надзору проследившему чтоб мне, как прописано в сучьем из уставе, больше пяти суток за один раз не впаяли! Осанна ему, служивому! Проследил.

Но бумажечки с подробным описанием нарушений режима подшивались в папочку следующую вместе с осужденным к местам лишения. И неизвестно еще, что было более реальным, что было фактом существования — сам человек или серо-коричневый конверт в сургуче, приложенный к нему. Или это человек прилагался к пакету…

Если есть у меня бессмертие, то оно в этих вечно живущих бумагах, в этих официальных рукописях, которые уж точно не сгорят. И каждая прописанная сухой прозой буква будет единственной правдой для того, кто вздумает однажды разворошить мои прегрешения.

А то, что мы сами думаем о себе… плохо скроенный самообман, лирическая шизофрения. Ведь душа, то есть та реальная сущность, тот четкий перечень содеянного, где ровными строчками безо всякого романтизма и глубинной рефлексии — такого-то числа содеяно то-то и то-то и приложение в виде отягчающих и смягчающих — вот что такое конвертированная душа.

И все.

И куда бы ни прибыл столыпинский вагон, его содержимое в виде людей вышвырнут из железнодорожной клетки в клетку автомобильную, поддадут штыком, подтравят овчаркой, а серо- коричневые папочки с багряными сургучными пломбами вынесут аккуратно. Папочки вынесут заботливо, как грудничка из родильного дома и не пакет отправится вслед за человеком, а человек пойдет во след пакету.

И если истлеет плоть его на вечной каторге… ничего, ничего… Каталогизированная память о нем сохранится навсегда.

Но по дороге из Москвы в воронежскую пересылку я ничего еще не знал о силе сургучовой кляксы. А если бы и знал? Теория редко подтверждает практику да, москвич?

Хорошо, что ты магнитофончик с собой прихватил! Согласись, не обязательно долгое время находиться рядом с человеком, чтобы сложить о нем мнение. Или нужно в шкуру влезть? Нужно угли поворошить? Или достаточно просто знать какие именно поступки и при каких обстоятельствах совершил?

Вы читаете Глухарь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату