Спросишь, почему именно тебя письмом позвал? Как ответить… Ты же делал вид, будто понять меня пытаешься. Какие-то рассказы хотел сочинить. Чушь все это. Просто я видел, что там, на Лысом Острове, смерть тебя рассудка не лишила. А это редко случается, поверь. Вот я жизнью искалечен. Так ведь и ты ей искалечен, по-своему, изуродован. И как бы ты ни объяснял себе это уродство, как бы ни сопротивлялся, суть одна: болезни наши схожие. Мы оба — душевнобольные.
И оба не хотим этого признавать. Только твое отрицание во многом наивное еще, детское. Всё пытаешься мир через себя пропустить. Фильтруешь. Травишься. Будто болезнь провоцируешь, чтобы очаги выявить и лечение начать. Чушь. Болезнь неизлечима. И окончательный диагноз ставит патологоанатом. Я уже близок. Ты еще поблуждаешь, поребячишься.
А мое детство закончилось, не успев начаться. Я же, можно сказать, сирота но не фольклорный отнюдь. Дитя перегибов. У нас ведь «сиротки» предмет душевных спекуляций. Вроде бы такие ущербные существа, что и на поступки их иначе смотреть нужно. Нутам республика ШКИД, тяжелое детство, лясим- трясим, каменные игрушки, машинки с каменными колёсиками… Шпана, конечно, но с обоснованием. В общем, за что маменькиных сынков наказывают, сироток за это по голове гладят. Беспощадно так поглаживают.
Только всё это ко мне почти не относится. Вот почему.
Отец мой безвестным питерским камнетесом был. Надгробия для членов райкома партии ваял. Спивался, разумеется, постепенно и сгинул как-то глупо. Не помню и не знаю. То ли разбился на машине, то ли сбила его машина. Подробности его смерти дома не обсуждались, а я еще карапузом был, чтобы что-то самостоятельно понимать. Фотографии только помню смутно, да надпись на одной из них: «В камне нет ничего, кроме камня». Что хотел сказать… Пьяный, наверное, был.
Знаешь, вот говорю о родителях и думаю. Что в любимых историях пересиженных рецидивистов часто фигурируют мама-балетмейстер и папа-генерал КГБ. И человек — будто данное произведение физики и лирики. Самоутверждение. Пусть и чрез ложь.
Я это понимаю. Прошлое, бывает, так запутывается. Что некоторые фантазии принимают вид реально происходивших событий. И, наоборот, действительные факты какой-то чертовой сказкой кажутся. Тут просто определиться нужно. Чтоб разум не потерять. А было или не было… Кому это интересно?
Ладно. Мать моя в аспирантуре училась, кандидатскую сочинять заканчивала. Знаешь же, что такое кандидатская диссертация? Например, у рабочих на стройке бывают перекуры. Вот ты берешь и строчишь опус на тему «Использование сигареты при возведении высотных зданий в городе Ленинграде». Подсчитываешь время перекуров, ущерб здоровью, или возможность обсудить при перекуре дальнейшие действия… Короче! Матушка моя что-то там анализировала на тему педагогики в США.
Я тогда совсем мелкий был, только-только в школу пошел. А мать на шесть месяцев в Штаты отправилась, детали уточнять. В те года! Железный занавес, дядя Сэм… Вперед к победе коммунизма. До сих пор пытаюсь понять, что тогда произошло?
В общем, где-то через год после возвращения из Штатов, мою мать упрятали в психушку. В скворечник. Остались я и бабушка. Мать я уже никогда больше не видел. Наверное, закололи ее до такого состояния, что бабушка мне ее показывать не решилась. А может быть, и совсем угробили, экспериментальный препарат испытывая. Не могу сказать, что я так уж благодарен, что она вообще меня родила.… Но это дело такое, зов биологии, продление рода, бессмысленная бесконечность. Ну родила и родила. Но вот за две вещи я ей благодарен: за любовь к чтению и еще за то, что целый год я с репетитором фортепьяно осваивал.
Музыкальный слух, знаешь, выжить помогал. Фальшь слышишь. Я тебе скажу, что когда обычный человек врет, то он обязательно голосом фальшивит. Даже если он приучен ко лжи, то все равно, рано или поздно сползет с мелодии. Сфальшивит. Актеров годами правдиво лгать учат, чтоб слух не резало. Так что вот тебе практическое применение музыкального образования.
Так мы с бабушкой остались. Я ни о чем не спрашивал, а старушка делала вид, что родителей у меня в природе не существовало. Аист принес. Так и жили, придуриваясь. Я уже в подворотнях с пацанами покуривать начал, но делал вид, что в аиста верю. Любил я бабушку. Она плакала по ночам и богу за меня молилась.
Когда ее хоронили, я ничего не чувствовал. Вообще ничего. Будто дьявол в меня свистнул. Насквозь пробил. Ничего в сердце, совсем ничего. Гроб во двор вынесли. Толпа поддатая уже в ожидании поминок нервничает. Соседка меня леденцами кормит, говорит: «Иди с бабушкой попрощайся». А я смотрю на соседку как на полоумную: чего мне с трупом прощаться? Бабушки уже нет. Это все равно, что пойти к ее зимним ботиночкам прощаться. Я же человека любил, живого человека, а не то, что сейчас в землю зарывать несут. Ничего, ничего не чувствовал. Окаменел.
Что дальше? Подворотня. Мне ведь очень нужно было, чтобы улица меня признала, вчерашнего домашнего мальчика. Какие-то родственники дальние объявились, ленинградской пропиской озабоченные. Я их ненавидел. Жестокость родилась. У них свой сын был, Павлик, на два года меня старше. Он мне подзатыльник как-то отвесил, так я ему руку дверью сломал. Подкараулил, когда он через дверной проем к выключателю потянулся, ну и бахнул ногой по двери. Избили меня за это.
Плевать я на них хотел.
И через короткое время — в ДВК. За кражу из овощного магазина. Помидоры такие были в пятилитровых банка, болгарские, «Глобус», самые вкусные!
А ДВК — это так называемая бессрочка., так в то время детские зоны назывались. Зоны для тех, кому еще четырнадцати не исполнилось — с этого возраста уголовная ответственность наступала. Можно было срок давать. А до этого возраста судить закон не позволял. Вот и «бессрочка». Мне тогда двенадцать было.
Вот так, братишка! И с той самой минуты, когда одноухий сержант захлопнул за мной дверь камеры в отделении милиции, я никогда больше на свободу не выходил. Никогда. Так что тюремные ворота для меня — это двери в параллельное пространство, которое я не знаю и знать не хочу. Ничего там нет, кроме судорожного поиска наслаждений. Ничего. Там людей слабеют, мельчают… Ну разве что война вас оправдывает.
Слышу иногда или читаю о тюремных наших «ужасах», и пытаюсь представить себе тех людей, которые это сочиняют. Кто они, эти люди? Сидели ли они в лагерях? И если сидели, то как жили, кем жили? И чего ради жизнишки свои никчемные так уберечь тщились? Наверное мнили они, что очень, очень нужны человечеству со своими переживаниями сопливыми. И ради этого вгрызались в жизнь. Как же — оправдание. Выжить любой ценой! Ну и выжили. И такое понаписали…
И правда, бог обиженных жалеет. До поры до времени, а потом куражится, если обиженный уж и на бога обижается. И правда, что на запряженных дураках тот бог вселенную объезжает! Мученики липовые. О жестокости философствуют, о нравственном начале…
А дети — звери! Чистые и озверевшие. Вот так природа проявляется, изнутри, из естественных начал. И если о детях не говорить, то все остальные разговоры бессмысленны.
Знаешь, братишка, когда меня сюда с распадом легких привезли, то я, признаюсь, смалодушничал. Впервые в жизни сам себя пожалел. Пожалел, что не смогу дотянуть до того времени, когда смогу о жизни рассуждать, когда мыслить смогу. Размышлять не как уголовник по кличке Фашист, в баланде из наркомовской пайки сваренный, а так отстраненно, чтобы себя пристально рассмотреть. Себя, как постороннего. Холодным взором и ясным. Как состарившийся викинг, которому рассуждать позволили. Так мне казалось, что я увижу нечто..
И вот когда я это представил, на мгновение лишь, но представил, что же я увижу там, в себе… То клянусь, брат, обрадовался тому, что подыхаю в неведении, в затмении. Да еще вино вот с тобой пью. И улыбаюсь время от времени. Какая туту к черту исповедь! Какая литература назидательная.… Так, хрип один сквозь кашель.
Короче, о «Фашисте».
В том бессрочном заведении, куда я был препровожден, работала воспитательница, которой ясновидящие дети дали кликуху «Людоед». Я думаю, что дети ей льстили. Работа надсмотрщицей в детской зоне как нельзя лучше подчеркивала ее садистическую сущность. Внешний ее облик был отражением