прошелся «дедовский» ремень с бляхой. И главный воспитатель Глушкова — Бычков, за которым тот был как бы негласно закреплен, скоро вошел во вкус и стал бить подопечного не столько за малейшие провинности сколько просто так — по настроению.
Глушков терпел, он знал, что нужно терпеть и ждать, когда минет первый год службы, чтобы и самому стать освобожденным от побоев и черной работы «черпаком». Но прошло только четыре с небольшим месяца, и настало то утро, когда, наглаживая в бытовке новенькую ушитую до предела гимнастерку и брюки старослужащего Бычкова, он вдруг почувствовал этот развал–распад всей той внутренней городьбы, которую он поддерживал из последних сил в своей душе, все разлеталось: терпение, упрямство, маленькие надежды, страхи… — каждое его маленькое «я» выпадало из своей обоймы и устраивало самостоятельную истерику.
В бытовке было еще пятеро или шестеро молодых солдат, каждый что–то торопливо делал. И глядя на их лысые угловатые черепа, на усердные глаза и губы, Глушков почему–то испытал омерзение прежде всего к ним, не к Бычкову, не к другим старослужащим солдатам, не к офицерам, жившим далекой от казармы жизнью, в которой руководствовались только двумя потребностями — половой и потребностью напиться водки. Он почувствовал омерзение к своим погодкам, считавшимся его товарищами, которые полагали смысл своего существования в почетном производстве в «черпаки», намечавшемся к середине службы, что позволило бы в свою очередь и им самим приступить к эксплуатации нового призыва, до поры бездумно разгуливающего на воле, — почувствовал по той лишь причине, что и сам был таким же зачуханным рабом, и сам питал такие же меленькие надежды.
Глушкова и потянуло в отчаянии, чтобы хоть как–то сорвать злость, треснуть ребром раскаленного утюга по ближайшему белобрысому затылку солдата Ляпустина с большими розовыми ушами, который, склонившись над стойкой, пришивал, то и дело укалывая себе пальцы тонкой иглой, подворотничок к чужой гимнастерке.
И напряженная фигура Ляпустина, и стремительные глаза, когда тот обернулся, почувствовав на себе пристальный взгляд Глушкова, выражали только страх и раболепие, готовность бежать по первому окрику. Ляпустин судорожно сжимал чужое хэбэ за отстиранный, отутюженный подворотничок исколотыми пальцами. И Глушков видел, как по белоснежной ткани расползается пятнышко крови, и, видя эту промашку товарища, испытывал злое удовлетворение.
Ляпустин, обернувшись и заметив бледное лицо товарища, в свою очередь вздрогнул и отстранился, словно почувствовал что–то. И Глушков опустил глаза, бросил утюг на расправленную зеленую спинку хэбэ и отошел от стойки. Возле стены он медленно уселся на единственный в бытовке пустой табурет и сказал: - Да пошли вы все…
Сказал едва слышно и вовсе не тем туманным фигурам, бывшим здесь, а в пространство, очерченное только его собственной измотанностью.
Его товарищи с испугом посмотрели на него, но не потому что он произнес малоинтересную для них фразу (вся армейская речь состояла из таких фраз), а потому что он посмел усесться на табурет, что салагам — «духам» и «шнуркам» — строго воспрещалось в любое время суток.
Но Глушков все–таки сел на табурет, прислонившись затылком к прохладной побеленной стене и глядя, кажется, в противоположную стену, а может быть, и значительно дальше, в не видимые для посторонних сферы. Большой, несоразмерный с шеей кадык его двигался вверх и вниз. И никто из товарищей не сказал ему ни слова предупреждения, потому что каждый угадал в его бледном лице ту степень отчаяния, когда человек уже не может и не хочет контролировать себя.
Глушков не сразу заметил, как перед ним выросла тень босоногого Бычкова в трусах и майке, этого красного от злобы уродца с массивным длинным туловищем на кривых коротких ногах. Бычков тряс перед носом Глушкова прожженными штанами и клокотал чем–то, состоящим из смеси словесных осколков, мата и животных, похожих на пуки, звуков. И Бычков в первые мгновения не мог даже придумать, что ему сделать: просто ударить ему показалось чем–то мизерным, недостойным, и надо бы было стиснуть руками это кадыкастое горло и придушить щенка.
А Глушков смотрел в это маячившее перед ним пятно, в этот сгусток презренного, ненавистного вещества, и вдруг плюнул в середину него. Только тогда Бычков ударил — угодив Глушкову в грудь, вбил толстой пяткой хрупкое тело в стену. И потом он долго топтался возле этого тела, отрабатывая точные удары. А Глушков в самом начале сильно стукнувшись затылком о стену, окунулся на время в бессмысленную тьму…
И теперь, в складе, уставившись в тьму, съежившись, как в коконе, из которого должна была родиться некая новая сущность, он словно видел чуть со стороны, чуть сверху странного человека с обвислыми плечами, с длинной шеей — видел не себя вовсе, а другого, оттесненного толпой солдат в угол бытовки, машинально прикрывающего тонкими руками живот и грудь.
И пяти минут не понадобилось «дедам», чтобы согнать в бытовку всех, человек пятнадцать, салаг. Самих «дедов» было, кажется, шестеро. Первогодки сбились в тесную кучу у противоположной стены, под зеркалом, имевшим через всю площадь косую темную трещину. Теперь, всматриваясь в осунувшиеся лица молодых солдат, Глушков находил, что испуга в них было даже больше, чем в его двойнике, стоявшем в углу, избелившим о стены оба рукава поношенной латаной–перелатанной гимнастерки, сменившей уже второго хозяина.
В бытовке, как в глухом погребе, звучал голос солдата Яловского, имевшего хорошо сбитую спортивную фигуру. Яловский был в казарме негласным хозяином, и теперь он щурил свои и без того раскосые карие глаза, чтобы выглядеть наиболее сурово.
- Ты думаешь, мы тебя только отмудохаем, и все на этом кончится? — он говорил громко и назидательно, и Глушков догадывался, что назидательность эта скорее не для него, провинившегося сверх всякой меры, а для сбившихся в кучу его испуганных товарищей. — Ты ошибаешься… Падлов надо воспитывать по другому… Ты у нас совсем борзый. Я видел: ты читал газету в наряде. Даже мне читать некогда… — Голос его возвышался, наполнялся нервностью и клекотом, и всем казалось, что сейчас он обрушит на Глушкова кулаки. Но он только потрясал указательным пальцем перед его носом. — Не–ет, мы тебя трогать не будем. Вот они, — этим же пальцем он ткнул в сторону сбившихся в кучу салаг, — будут тебя воспитывать.
Кучка людей под зеркалом, увидев направленный на нее крепкий палец с аккуратно подстриженным ногтем, сгрудилась еще плотнее и стала, кажется, ниже. Яловский приумолк, внимательно с удовлетворением осматривая покорный народец под зеркалом.
- Вы шуршите? — возмущение его опять выросло до потолка. — Шуршите. И мы в свое время шуршали, молча и безропотно… А что сделал Глухой?..
Бычков стоял чуть в стороне, сунув руки в карманы брюк с темно–коричневой утюжной печатью выше колена. Он не мог взять в толк, куда клонит его почитаемый товарищ, и нетерпеливо переминался, ожидая, когда можно будет начать бить Глушкова. Он периодически сильно сжимал кулаки, спрятанные в карманах, и внимательно осматривал доходяжное туловище молодого солдата, выбирая места для будущих ударов. Но он вдруг услышал от Яловского, что бить «духа» они не будут.
- Да ты много с ним балаболишь, — нетерпеливо изрек он и носком сапога ударил Глушкова по голени. Тот ойкнул и машинально приподнял ушибленную ногу. Бычков замахнулся кулаком, но Яловский перехватил его руку: - Спокойно, Бычок, это все хреновня. Ты попортишь мне эффект… — он отстранил Бычкова и вновь повернулся к молодым. Больно тыча пальцем в грудь ближайшего, сказал: - Вот так… Что сделал Глухой? Глухой нарушил самое святое, он оскорбил «деда»… Поэтому сейчас каждый из вас… Каждый!.. харкнет ему в морду…
Он выхватил из робкой толпы первого же, которому тыкал пальцем в грудь, насупившегося солдата Ляпустина с большими, как у огромной мыши, ушами.
- Давай!
Ляпустин нервно провел пальцами по щеке, словно умывающийся мышонок, и что–то замямлил упавшим голосом. Но Яловский, крепко держа его за шкирку, больно ударил ребром ладони в бок. Ляпустин присел, хватая ртом воздух, лицо его натужно покраснело.
- Давай!
Глушкова два старослужащих солдата схватили за руки и держали так, чтобы он не мог прикрыться. И