С Г О В О Р — повесть
Глушков укрывался в длинном пустующем складе. У деревянного строения отсутствовали обе торцовые стены, и сырой ветер океана насквозь продувал его, как огромную трубу.
К исходу вторых суток Глушков стал думать, что мог бы легко убить себя, и он несколько раз примерял смерть к своему утомленному съеженному естеству, поднося холодный ствол автомата к сухому горячему рту, или ко лбу, или упирая его в грудь, вдавливая стальное жерлышко глубоко в свалявшиеся ворсинки шинельки. И при этих репетициях он не чувствовал ни страха, ни омерзения, которые могли бы отрезвить его, он будто опьянел от близости и простоты смерти — стоило легко надавить пальцем на чуть загнутую железку, чтобы вступить в некие двери, или точнее не в двери, а в темный неровный провал в каменной стене, в пещеру, которая смутно маячила в его воображении. И если что–то удерживало его, то лишь призрачная щемящая надежда на что–нибудь фантастичное, способное выхватить его из ямы отчаяния, куда он свалился.
Приближался вечер, два небесных треугольника с торцов склада, полные низких обложных облаков, исподволь меркли. Время от времени дождь колотил по рубероидной крыше. На сером облачном фоне и появилась фигура коренастого человека, который в потемках ничего вначале не мог различить и, продвигаясь по складу, слепо озирался по сторонам. Глушков почему–то подумал, что человек ищет его, беглого солдата, и плотнее прижался к дощатой стене, прячась за толстым опорным бревном. В складе недавно хранилась сухая морская водоросль, похожая на древесный лишайник, ее не успели вывезти всю, и Глушков сидел на высокой куче этой колючей водоросли, источающей запах фельдшерского кабинета, и старался не шелохнуться.
А человек, внезапно вторгшийся в пристанище дезертира, неспешно шел в сумеречном пространстве, широко ставя ноги, словно боялся споткнуться. И по мере его приближения Глушков, всего минутой раньше готовый убить себя, теперь чувствовал безотчетный страх перед безоружным. Он ждал, что неизвестный, поравнявшись с ним, повернет свое скуластое серое лицо в его сторону и остановит на нем холодный пристальный взгляд. Тогда дезертир машинально спрятал автомат в хрустящие водоросли, а неизвестный, и правда, щурясь, посмотрел в направлении этого звука, в почти непроглядную темноту, продолжая идти дальше, но ничего не заметил, подумав, наверное, что сильный сквозняк шуршит чем–то.
Человек этот был обыкновенным жителем прибрежного рыбацкого поселка, подобравшимся к пенсионному возрасту, бывшим бригадиром рыбаков, по фамилии Скосов. В этот насквозь отсыревший вечер он всего лишь искал корову, которая вовремя не пришла домой с вольного пастбища. И Скосов решил, что животное, может быть, забрело от дождя в пустой склад.
Ничего этого солдат не мог знать, но стоило ему увидеть задумчивое лицо неизвестного, на голове которого была простая вязаная спортивная шапочка с большим помпоном, а на плечах мокрая брезентовая куртка, Глушков почувствовал, что может окликнуть его — вот так просто окликнуть, и ничего страшного из этого не выйдет. Наверное, еле уловимый знак, движение, поворот головы, взгляд погруженных в какие–то свои думы глаз сделали неизвестного неопасным и понятным.
Скосов, бродивший этим вечером в поисках коровы, уже несколько дней чувствовал глубокую душевную подавленность, которая, как он теперь понимал, копилась в нем многие и многие годы, и только загонялась вглубь, отчего еще больше раздувалась. Да вот взяла и вылилась на поверхность самоедской гнетущей идеей–мыслью, философской убежденностью, что, оказывается, существование его в маленьком тесном мире было подобно существованию совершенно никчемного, лишнего элемента, молекулы, которая обязана бесследно уйти в геологические отложения, словно он незаметно для себя уже давно пережил тот самый момент, после которого человеку не нужно больше есть, спать, дышать, думать, говорить — все это стало для него бесплодным, напрасным. Было у Скосова хозяйство: плодились, тучнели, наливались мясистым соком коровы и свиньи, набухали картофельные клубни в грядах, кудахтали куры: и все это молоко, навоз, яйца, сено, мясо, овощи, окорока, — все это находилось в беспрерывном обжорном круговороте. Была жена, и был сын, выросший и уехавший на материк добывать себе счастье инженерной карьерой. И сын давно уже оброс собственным бытом, завел свою семью и пристроился на успешную должность в какой–то фирме. Скосов, думая об этом, испытывал законную гордость, смешанную все–таки с недоумением: его сын — самостоятельный мужик. И он только совсем недавно стал приходить к выводу, что все это — и хозяйство, и семья — увели его от чего–то главного, и он, оказывается посвятил себя всего–то банальной природной необходимости, шествию на поводу у незамысловатых инстинктов, которые заставляют человека, как и самого последнего барана на земле, питаться и размножаться.
Все это было для Глушкова тайной. Но когда неизвестный поравнялся с ним и прошел мимо, когда стала видна широкая удаляющаяся спина, Глушков со страхом, что сейчас упустит последний шанс, сказал вдогонку, пытаясь все–таки придать голосу развязности: - Попросить можно? — однако получилось вовсе не развязно, а именно жалобно и просительно, испуганно.
Человек, услышав разнесшийся по складу жалобный всхлип, остановился, и Глушков увидел его лицо, на котором промелькнули и растерянность, и любопытство: он еще не увидел солдата, но успел собрать свои чувства в кулак и ответил голосом совсем не растерянным и не любопытным, а скорее непритязательно–равнодушным, в котором сквозила надменность человека, привыкшего вести себя независимо и, может быть, даже вызывающе с людьми любого ранга: - Ну попроси.
Глушков уже проворно выбирался из своего укрытия, хлюпал носом и торопился, торопился выговорить какие–нибудь слова, боясь, что человек не станет ждать его, развернется и уйдет: - Вы извините… Я хотел, спросить хотел… Вы извините. Закурить… У вас закурить… — Хотя он и не курил вовсе и тем более не смог бы закурить сейчас, после нескольких голодных дней.
И Скосов теперь увидел, что к нему спешит высокий тощий солдатик в огромной обвислой на полудетских плечах шинели, в бесформенной кепке, надвинутой до ушей. И казалось чудом, что тело солдатика не подламывалось под тяжестью шинели, которую ему наверняка всучил в обмен на новенькую какой–нибудь готовящийся к отбытию «дембель».
- Закури, конечно, сынок… — неизвестный ухмыльнулся, извлекая из внутреннего кармана мятую пачку «Примы», аккуратно завернутую в полиэтиленовый пакет, чтобы не подмокла от дождя. И когда Глушков неумело обмусолил сигаретку, почувствовав на языке горько–кислые крупинки, неизвестный поднес к его напряженному лицу зажженную яркую спичку. Солдат на мгновение увидел, что толстая шкура на его ладонях была лопнувшей во многих местах до кровоподтеков, словно иссечена битым стеклом.
Глушков пыхнул несколько раз, делая вид, что курит, но не пуская дым в легкие. И неизвестный не заметил притворства, он тоже закуривал — небритые щеки его втянулись от усердной затяжки. Он посмотрел на Глушкова все с той же ухмылкой. Но и под ней, и под внешним его спокойствием, и в его серых глазах как–то сразу угадывался комок нервов, та запредельная взвинченность, которая уже переросла самою себя и застопорилась в этом спокойствии. Он сказал необязательное, лишь бы что сказать: - Жалуйся, сынок.
Но Глушков не понял прибаутки, невольно улыбнулся: - Жаловаться? Зачем?.. Как это?
- Ну как люди жалуются…
Глушков пожал плечами.
- А чего жаловаться, все нормально…