Вчера вечером, сидя за вязаньем, я еще раз удостоверилась, что если смешать слова ‘конкретный’ и ‘абстрактный’, получишь ‘абскретный’ и ‘контрактный’, а если смешать ‘душа’ и ‘крыло’, получится ‘крыша’ и ‘дуло’, а вот если смешать ‘река’ и ‘рука’, то ничего, кроме ‘река’ и ‘рука’ не получится. Ничего не могу придумать со ‘счастье’ и ‘горе’. Получается ‘счаго’ и ‘ретье’ — бессмыслица. И еще: что делать с ‘сердцем’ и ‘разумом’?” Она закрыла дневник и снова спрятала его в потайной ящик стола. Посмотрела на часы и вынула из морозильника мясо. Потом удобно устроилась в кресле и взяла вязанье из стоявшей рядом плетеной корзинки.
Спицы мелькали, а Лаура думала, и вскоре связала три идеи и четыре или пять фантазий (это кроме изрядного куска свитера для Инес). Потом она перестала думать и фантазировать и начала повторять в такт движениям спиц: “Что так, что этак дальше будешь; у семи нянек дитя в мутной воде; в тихом омуте не суйся в воду; будь как дома, а табачок врозь; тише едешь людей насмешишь; любишь кататься готовь сани летом; сколько веревочке ни виться, а провожают по уму; всяк кулик и швец жнец...”
Четыре
В пятницу он все еще чувствовал себя неважно, но температура уже спала, так что он решил пойти на работу: его приводила в ужас мысль, что придется провести еще один день под назойливой опекой матери.
В среду, когда ему было особенно плохо — после историй с канарейкой и подаренной Тересой книгой, — его разбудили чьи-то шаги в гостиной. Ему снился кошмар, и от звука чужих шагов сердце его забилось и во рту пересохло.
— Кто там? — выговорил он наконец.
— Это я, сынок, — послышалось из гостиной. Дверь спальни приоткрылась, и в нее заглянула мать Хулио. — Я позвонила тебе на работу — хотела напомнить, что завтра у отца день рождения, и Роса сказала, что ты заболел. Я тут пыталась прибрать немного до прихода врача. Извини, что разбудила.
Хулио в третий раз за месяц пожалел, что в минуту слабости дал матери ключи от своей квартиры.
Мать вошла в спальню и начала привычно и деловито наводить порядок. Провела рукой по одеялу, разгладив складки, и тем же самым жестом провела рукой по лицу сына, не разгладив, однако, его первых морщин.
— У тебя жар, — сказала она. — Надеюсь, ты уже позвонил.
— Кому позвонил?
— Врачу, конечно, кому же еще?
— И не подумал.
— Ах, боже мой! Где у тебя записная книжка?
После недолгих препирательств Хулио сдался. Мать позвонила врачу и вновь принялась переставлять все в квартире на свой лад.
— Сварить тебе кофе, сынок?
— Лучше приготовь сок. Очень горло болит.
— Апельсины у тебя есть?
— Есть лимоны. В холодильнике.
Если накануне вечером у него болело только горло, то за ночь боль захватила еще и уши и верхнюю часть бронхов. Он испугался: а что, если он не поправится к пятнице? В пятницу у него встреча с Лаурой и с психоаналитиком. Он приподнялся на локтях и повернул голову, чтобы посмотреть в окно. За окном лило как из ведра.
В гостиной затрезвонил телефон. Мать подбежала к аппарату и сняла трубку. Звонила Роса. Разговор был странный. Хулио показалось, что женщины что-то замышляют против него. Напрягая слух, он расслышал несколько отрывочных фраз:
— Даже врачу не позвонил... прямо беда... в один прекрасный день... я так переживаю...
— В каком-то фильме... книги... Сколько ты платишь за свет?
— Кошмар какой... стирка три раза в неделю... Утюг...
— Нет, я здесь останусь... поест... ужас, а не сын.
Когда, повесив трубку, она вернулась в спальню, Хулио спросил спокойным тоном:
— Как ты можешь так разговаривать с незнакомым человеком?
— Я ее знаю. Мы по телефону много раз говорили, — обиделась мать.
— Этого недостаточно, чтобы рассказывать сколько раз в неделю ты стираешь или сколько платишь за свет.
— Да? И о чем тогда мне с ней говорить? О личной жизни?
— Стирка и счета за электричество — это и есть личная жизнь, мама, — ответил Хулио все так же спокойно.
— Это для тебя они личная жизнь, потому что у тебя другой нет. Кстати, чтобы ты знал: это Роса мне позвонила и сказала, что ты заболел. Видно, тебя-то она хорошо знает.
— Значит, про день рождения отца ты соврала?
— Да, соврала. И не вздумай позвонить ему — сам знаешь, какой он обидчивый.
— Не могу больше, — пожаловался Хулио: боль в голове стала невыносимой.
— Странный ты человек, — ответила она, продолжая прежнюю тему. — Всем и всегда недоволен. А люди должны помогать друг другу. Как же ты плохо выглядишь! Приляг поспи, пока врач не пришел.
Сама, однако, не замолчала, и не вышла из спальни, а продолжала говорить, бесшумно переставляя предметы и нарушая тот порядок, который время, пыль и отсутствие любви давно уже установили в спальне одинокого мужчины.
Хулио сжался в комок под одеялом. Он лежал с открытыми глазами: стоило их закрыть, как боль, пробегавшая по короткому кругу (горло — уши — лоб, в самой его глубине), усиливалась.
Поместив в скобки мать и ее голос, Хулио обвел глазами спальню, и ему показалось, что она, вместе со всем в ней находившимся, включая самого Хулио, отделена от общего процесса, превратилась в самостоятельную единицу, далеко отстоящую от тех мест, где происходят события. То есть комната, дверь, электрическая лампочка и его собственная мать, нервно пытавшаяся выбраться за стенки скобок, представляли собой клочок времени, настолько ветхий и истершийся, что, казалось, длился и воспроизводился в пространстве сам по себе, не оставляя следа в памяти. Прошло несколько секунд, и это ощущение еще более усилилось. Хулио подумал, что, возможно, в другой — реальной — реальности, они уже умерли, может быть даже много веков назад. Слова, произносимые его матерью — шумный, нескончаемый поток, словно струя, льющаяся из крана, были, следовательно, словами, произносимыми трупом, но это не придавало им никакого особенного смысла. И тогда Хулио закрыл глаза, сжался еще больше и вдруг услышал тихие, словно тоже проникавшие из какого-то другого, ограниченного и безымянного времени, первые такты “Интернационала”.
Но худшее произошло в четверг. Мать поставила перед ним поднос с обедом, состоявшим из чашки бульона и куска вареной рыбы, а сама села в изножье кровати. Хулио поднес чашку к губам и вдруг почувствовал какой-то давно забытый запах, неразрывно связанный с его жизнью и таившийся в каком-то самом дальнем уголке его обонятельной памяти, словно в ожидании сигнала извне, который позволит ему разорвать волокнистую капсулу, куда он был заключен, попасть в кровь и вместе с нею распространиться по всему телу, заполнив каждую клеточку.
Хулио отставил чашку, и мать тут же встрепенулась:
— Надо поесть, сынок. Даже если не хочется.
— Немного пресно, — попытался отвертеться Хулио.
— Лекарства тебе весь вкус отбили. Я положила кусочек ветчины, куриную ножку — она самая вкусная, — морковку, порей, лук...
От перечисления ингредиентов Хулио стало еще хуже, но он сделал несколько глотков, думая о том, что руки матери пробудили в нем воспоминание о самой сути их семейной жизни. Запах напоминал о чем-то