И дело было не в сумме: благодаря тому, что дед всю жизнь получал хорошие оклады жалования, его простая пенсия и так составляла возможный максимум — 120 рублей. А бабушкина персональная — всего 80.
Дело было в значимости заслуг. В каком-то смысле — в значимости прошедшей жизни. «Персональная пенсия» — само название вызывало уважение. Кроме того, к персональной пенсии прикладывался пакет льгот. Персональные пенсионеры (и члены их семей, к которым, соответственно, был причислен дедушка) платили за жилье и коммунальные услуги вдвое меньше, а излишнюю площадь оплачивали, в отличие от прочих, в одинарном, а не тройном размере; персональные пенсионеры имели преимущественное право на специализированную медицинскую помощь, и лекарства для них стоили в 5 раз дешевле, чем для всех прочих категорий граждан[23].
Конечно, бабушка честно делила с мужем все тяготы тогдашней жизни — а их и в самом деле хватало. Но все-таки работа ее была не то что у деда: всегда бумажная, кабинетная; всю жизнь она провела то на профсоюзных, то на партийных постах, не поднимаясь, впрочем, выше должности инструктора — сначала в разных райкомах, а затем в Душанбинском горкоме.
Хотя, конечно, никакие «но» здесь не уместны. Ибо именно так была устроена советская жизнь. Мало ли кто там занимался тонковолокнистым «египтянином»! А вот бабушка работала в партийных органах и потому получила персональную пенсию по справедливости — по честной и полной справедливости той жизни.
Думаю, дед это понимал. А ничего другого не понимал. Или не хотел понимать. Я не знаю. У человека избирательное зрение, избирательный слух, избирательная память. Он не хочет видеть, слышать и знать ничего такого, что может выбить фундамент смысла из-под его жизни.
Поэтому события 1956 года — ХХ съезд КПСС (14–25 февраля) и прозвучавший на нем доклад Н. С. Хрущева «О культе личности и его последствиях» — произвели на Ивана Константиновича чрезвычайно тяжелое впечатление.
Доклад был закрытым. Его не печатали в газетах, однако он был распространен по всем партячейкам страны, так что дед, несомненно, был в курсе происходящего. Для широкой публики в конце июня этого же года опубликовали «смягченный» вариант доклада в качестве постановления Президиума ЦК, которое заодно определяло рамки допустимой критики сталинизма.
По словам моей мамы, дедушка несколько дней сидел за столом, обхватив голову руками, «весь черный». Он то читал, что было сказано в докладе, то возвращался к каким-то передовицам из недавних газет. Одно не сходилось с другим. Не вязалось. Коренным образом противоречило друг другу. Но и то и другое было правдой. Что из того, что одна «Правда» была напечатана вчера, а другая сегодня?! Сам-то он оставался прежним! И жизнь его уже сложилась так, как она сложилась!.. И что ему теперь было со всем этим делать?
Он очевидно и серьезно страдал — два пласта знаний должны были как-то уместиться в его голове, но они не желали этого делать. Он опять читал одно… потом другое… тряс головой… снова первое… за ним второе…
И так несколько дней.
Теперь это называется — когнитивный диссонанс.
Я не однажды слышал о подобном. Многие рассказывали, как переживали нечто подобное. Если не они сами, то их родители.
Но много было и тех, кто ничего похожего не переживал. У них не случалось когнитивного диссонанса, поскольку доклад Хрущева ни на что не раскрывал им глаза. Они и без доклада все знали. Даже гораздо больше знали. И правда — доклад Хрущева едва приподнял самый краешек тяжелой завесы.
Кого было больше — первых или вторых, — неведомо. Надо думать, хватало и тех и этих.
Теперь я думаю, что, наверное, дед искренне считал все написанное в газете «Правда» настоящей правдой. Наверное, он и на самом деле видел в обитателях Вахшской долины врагов народа. То есть, в итоге, своих личных врагов — ведь он, как ни крути, был из народа.
Еще относительно недавно казалось, что Средняя Азия окаменела вместе со всем Советским Союзом: сколько бы ни прошло лет, все всегда будет оставаться таким, как было и есть — и по духу и по форме. Мысль о будущем распаде могла появиться только в очень смелых и хорошо знающих историю умах.
Однако в середине 80-х титаническая хоромина зашаталась, а уже в 1991 году крепкие обручи, стягивавшие пространство и саму жизнь, полопались. Все то, что они с железной натугой сдерживали, покатилось в разные стороны, не помышляя о новом соединении…
У комбрига, с которого я начал, был водитель — сержант по имени Мирзо. Примерно одних с командиром лет, он служил по контракту, за деньги. Мне было интересно знать о нем буквально все — в особенности ту часть его жизни, когда он, прежде чем пойти в регулярную армию, четыре года воевал под началом одного из таджикских полевых командиров. Сказано: не спрашивай — и тебе не солгут. Я молчал, а если Мирзо сам начинал что-нибудь вспоминать, играл ленивое нежелание слушать его россказни: хмыкал, качал головой и даже выказывал некоторое недоверие.
Мирзо горячился, и мои простые уловки позволяли его разговорить.
Несколько дней нам довелось провести вместе — обычно на скамье в тени карагача близ казармы или в машине, дожидаясь, когда комбриг завершит свои дела и, вернувшись, сообщит, что нужно с кем-то там перекинуться словечком. И я многое узнал о сержанте.
В частности, Мирзо сожалел о распаде Союза. После 1991 года жизнь повернулась к нему не самой светлой своей стороной, бросила в войну, показала столько зла и несчастья, что его советское прошлое — прошлое простого водителя, мирно жившего и работавшего в одном из колхозов Гиссарской долины, — стало выглядеть баснословным, сказочным временем.
Как жизнь повернулась к нему, так он ее и понял. Понял, что все происходит из-за денег. И что честных нет, а есть только те, кто соблюдает или не соблюдает определенные правила. Первых он склонен был если не прощать, то терпеть. Вторые вызывали у него гнев и ненависть. Сам он был беден: ни черта себе не навоевал, а зарплату в бригаде, как я уже говорил, часто и подолгу задерживали.
«Эх, — говорил Мирзо, — пока Союз не восстановится, порядка не будет!»
И с горечью махал рукой.
Я молчал, никак не реагируя.
«Знаешь, как я жил, когда был Союз?» — настаивал он.
Я пожимал плечами — эка, мол, вспомнил. Была, дескать, у собаки хата…
Мирзо не отступал от своего желания поведать, как жил при Союзе. Горячась, он рассказывал, что ездил на бензовозе.
Я понимающе кивал. Тема бензина была больной, как я уже говорил, в 1997 году в Худжанде его можно было купить только трехлитровыми банками на перекрестках, но и на это ни у Мирзо, ни у комбрига обычно не находилось денег. (К счастью, все прочее стоило сущие гроши. Мы могли даже позволить себе потребовать в какой-нибудь забегаловке жареного кайраккумского сазана: разумеется, его подавали не целиком, а шкворчащими, сочащимися соком кусками, ибо кайраккумские сазаны вырастают до таких величин, что кости у них как у добрых баранов.)
«Знаешь, сколько при Союзе было бензина?!» — яростно настаивал Мирзо.
По его словам, при Союзе бензина было очень много. Ну просто навалом. Мирзо заливал его на нефтебазе в свой бензовоз и развозил по разным участкам колхоза. Потом возвращался на нефтебазу, чтобы пополнить запас в цистерне. Понятное дело, что бензин строго учитывался: хоть при Союзе его было ужасно много, но все же не настолько, чтобы вовсе не считать. При Союзе всему был счет, поэтому если в цистерне после развоза по каким-то причинам оставалось больше, чем должно было оказаться, Мирзо заезжал на речку, чтобы вылить лишний.
«Вот сколько было! — с горечью повторял он. И снова: — Нет, братан, пока прежний Союз не восстановится, ничего хорошего не будет!»
С тех пор прошло пятнадцать лет. Союз не восстановился. Комбрига уволили из таджикской армии. Он давным-давно покинул Худжанд и живет, кажется, в Воронеже.
Советская власть победила потому, что она — в отличие даже от власти царской, тоже не медом