внимания на Шокотова и не прерывая беседы, побрели прочь. Поправив в очередной раз свою шаль и защепив её пальцами левой руки под подбородком, ушла и поразившая Шокотова мещанка.
Шокотов остался один. Но поколебавшись с минуту, он бросил вверенную ему церковь и зашагал, высматривая впереди себя цветастую шаль. Оказавшись в Штатной Никоновской улице, Модест скоро увидел, что мещанка под шалью скрылась за высоким сплошным забором небольшого, но крепкого дома.
– А послушай, – остановил он проходившую мимо бабу, такую толстую, что издали её можно было принять за сноп, чудом ли каким-то, магнетизмом ли перемещающийся вдоль улицы, – не знаешь ли, кто живёт в этом доме? Ведь ты, я чай, местная?
– Отчего ж не знать – знаю! – охотно остановилась баба, точно только и ждала, чтобы кто-нибудь заговорил с ней. – Да тут все знают – на то и соседи. И не сослеживай – узнаешь. Само так в глаза и лезет…
Она хотела ещё что-то добавить, но Шокотов оборвал её.
– Кто ж эта женщина? – спросил он, кивая на дом за глухим забором.
– Эта?..
И толстуха поведала, что дом ещё недавно занимали купцы Селецкие, «да вот те, что в рядах мелочную лавочку держат». Но ещё на прошлое Успение купцы дом продали. А купила дом не хозяйка, что живёт в нём, да она и не хозяйка. А купил один мещанин – Фома Григорьевич. А кто он и откуда – про то неведомо. А хозяйка, которая и не хозяйка вовсе, не жена ему, а «прости Господи» полюбовница. Мещанин солидный такой, с носом. Здесь не живёт, ходит только. А есть ли у него своя жена – про то тоже неведомо. Как только Фома Григорьевич дом-то купил, так полюбовницу свою – Ариной звать – и заселил сюда. А про неё сказывали, что будто она – мужняя жена – пришла сюда не то с Великого Устюга, не то с Архангельска, не то с какого другого города. А тут уж Фома Григорьевич её подобрал и полюбовницей своей сделал. И содержит её, и приходит часто. Она же милости такой не оценила и в последнее время то бранится, то вдруг как завопит, а Фома-то Григорьевич как зарычит… Должно, учит её. А даве – двор не то мыли… Так воды столько вылили!.. По всему посаду сушь, а тут на улице – реки разливанные.
– Вона… какие лужи, – объясняла баба, растопырив пальцы.
Как вдруг лицо её переменилось.
– Оборотись-ка… Оборотись-ка, мил человек, – зашептала она, вперив загоревшиеся глаза куда-то поверх левого плеча Модеста Шокотова, то и дело переводя взгляд на его лицо, точно приглашая взглянуть, точно говоря: «Да вот же то, что ты ищешь! Обернись только».
Модест обернулся. К высокому сплошному забору подходил человек. Человек как будто незнакомый Модесту, но в то же время мучительно напоминавший кого-то. Довольно ещё молодой, одетый просто, но чисто. Лицо показалось Модесту грубым, мясистым. Из-под козырька сверкнули на Шокотова два маленьких, востреньких глазка, будто огрызнулись два злобных зверька и спрятались снова в нору.
«Экое диво… Что за притча чудная.., – думал сторож Вознесенской церкви Модест Шокотов, торопясь на свой пост, который оставил он без всякого дозволения. – Право, диво: всё знакомо, всё уже было… и ничего не разобрать… Как это сказала баба? “Ходит один, солидный такой, с носом”… С носом… Именно, что с носом… Всё-то и дело-то, стало быть, в носе… Не остаться бы с носом!.. А кто-то, я чай, непременно с носом останется…»
И что-то ещё несуразное лезло ему в голову. А ночью, когда он со своей колотушкой обходил церковь, а после возвращался в предназначенную для него будку или сидел по обыкновению на низенькой скамеечке, устремив взгляд к звёздам, водившим над ним хороводы, крутилось на уме: «порато», «Святые ворота», «Архангельск», «нос» и снова «Архангельск». И что-то ещё ускользающее, что-то, не могшее отлиться в слово и потому носившееся где-то рядом в виде неясных призраков…
Уже увяли ветви берёз, украшавшие храмы на Троицу. Уже свернулась Троицкая ярмарка, и схлынуло оживление с Монастырской площади. Уже понемногу стал забываться ярмарочный мертвец. И всё, казалось, было спокойно: нищие расположились у Святых ворот, торговцы обычным порядком расселись в лавках вдоль монастырских стен. Как вдруг в один прекрасный день к Фомушке, сидевшему тут же у Святых ворот, подошли становой пристав Порфирий Игрушкин и двое пятидесятских, украшенных бляхами. И пристав сказал:
– Ты будешь Фома Григорьев Книжников?
– Что же? – помедлив, отвечал Фомушка. – Наше фамилие…
– Вставай, – грубо велел Фомушке становой и пнул сапогом щербатую деревянную чашку, так что монеты из неё рассыпались, а один двугривенный, вставши на ребро, проворно покатился в сторону и был пойман кем-то из товарищей Фомушки, не пожелавшим расстаться с добычей. – Вставай, ты арестован.